Охотники неземные
Шрифт:
– вокруг вместо комнаты разворачивается, кружится, плывет что-то совсем уж…
Художник…
И ведь чувствовал, чувствовал. Говорил, что следят, это уже в декабре. Но так, легко говорил, с усмешечкой. А вот-таки выследили…
Ох, день, ну и день… Гнусность, а не день. Нечем дышать.
Задел его, Кузьмина, с диссертацией. Зачем, мол, пишешь? Как это
– зачем? Дело. Н-ну, впрочем, дело ли?.. Средство. Средство для достижения цели. А цель? Н-ну… Вполне материальная цель, это ж ясно, и что в этом такого? Разве это плохо – стремиться жить лучше? И вообще – каждому свое, наверное. Во всяком случае, он, Кузьмин, не хуже других. Не хуже. Способен на что-то.
Гос-споди, какой все-таки день!
Исчез, долго не появлялся, даже беспокойство: не случилось ли чего? Диссертация шла, план выполнялся. Неделя, другая… Пришел вечером, задумчивый и какой-то умиротворенный. Говорил много, и юмор свой мрачный… За окном чернота, на чьем-то балконе белье хлопает на ветру. Да, говорил о том, что следят, легко говорил, с усмешечкой. С облегчением. Или казалось?.. Значит, говорил ему, Кузьмину, должны забрать. Кто? Зачем? Куда? Почему – его, Художника? Почему – сейчас? Отшучивался. Отмалчивался. Потом как-то вдруг заторопился, пожал руку, уходя, – крепко, посмотрел то ли с сожалением, то ли… Сказал что-то, непонятное что-то, то есть понятное, только к чему? О памяти. «То, что нам невыгодно помнить – мы забываем». И ушел. Навсегда ушел, как оказалось.
А потом – день за днем, день за днем. Наконец-то похолодало, и развеялись утренние туманы, и поле за окном покрылось снегом. Но задули теплые ветры, злодейски насвистывая по ночам, и застучали дожди по жести подоконников, и вновь навалились туманы. День за днем, день за днем… Не сиделось, не работалось. Никто не звонил в дверь, никто не расхаживал по комнате, не преображал ее своим загадочным каким-то, чудесным умением. Каталоги библиотеки… Выписки из архивных документов… Походы в гастроном и назад сквозь бурое месиво, и на фоне ватного неба – серые многоэтажные коробки нового квартала. Не бывало еще такой теплой, дождливой и грязной зимы. Возможно, зима просто устала.
Вечером… Да, уже в середине января. Словно толкнуло что-то, заставило подняться из-за стола, оторвавшись от работы, подойти к окну, вжаться лицом в скользкое стекло. Тяжело перекатывалась, липкой массой дышала темнота.
Почувствовал, понял, узнал – Художник больше не придет. Да, именно тогда…
Дорожки, черные деревья, ограды. Песок влажно шуршал под ногами. Как будто вел кто-то, дорогу показывал, как будто нашептывал: «Прямо… Здесь поворот… До скамейки… Направо…» Ослабла ниточка, словно оборвалась. Исчезла. Холмик, растрепанные сосновые венки, черные ленты со смытыми надписями. Могила Художника. Просто – знал: могила Художника.
Воздуха…
Исчез. Ушел. Навсегда…
Ну сколько сидеть, сколько бездействовать, вспоминать? Все равно ведь не рассеется туман, не прорежется солнце, полыхнув амбразурой в серой пелене. Заставить себя встать, оторваться от кресла и что-то делать. Следят… Да никто не следит за ним, это только показалось, это смерть Художника подействовала, это нервы, это возраст – после сорока мы становимся мнительными.
Ну и день…
После сорока. А Художнику было – сорок два? Три? И все-таки… Предчувствовал – или?.. Ну вот же, вот, к чему он это тогда, в один из вечеров, когда наконец-то у горизонта на мгновение открылись белые глаза зимы?.. Душа предчувствует: приходит время вьюг, зима пути покроет тусклым снегом, и, обессилев от нелепиц века и коченея, – больше не спою. Зима – болезнь. Зима – болезнь природы. Скрипит простуженно и зло земная ось. С планетой вместе все сильнее устаю и жаль, что до зимы не удалось взлететь. Рукой коснуться небосвода…
Предчувствовал?
И последнее, последнее, Господи, звучит и звучит в голове, плывет медленными струями, разливается, поднимается все выше, словно хочет подмыть берег и обрушить, обрушить… Или дотянуться, достать до кромки, выплеснуть и залить, все залить мерцающей своей водой, добраться до одинокой башни, подточить, подточить основание, хлынуть под тяжелые двери, ринуться по ступеням, ведущим в подземелье, и освободить воспоминание, дать ему воплотиться, с шорохом расправить печальные крылья.
Звучит в голове, тревожит. Однажды вечером, только свет настольной лампы отражается в черном окне. Приглушенный голос Художника…
…Небо меркло, в тоске угасало, и засохшие листья шуршали, и увядшие листья шуршали, и унылая ночь наступала… Ночь октябрьская с неба упала навсегда позабытого года на пространства уснувшего мира, что был полон нездешней печали. Это было у озера Обер, возле тусклого озера Обер, на туманных пространствах Уира, в бледном свете, что тек с небосвода. Это было у озера Обер, где в чащобах селились вампиры, там, в угрюмых пространствах Уира…
Шелестело, шуршало, звенело – и комната растворялась, таяла в звездном небе.
Там однажды я брел по аллее кипарисов – зеленых титанов, кипарисов – с моею душой. Брел с Психеей, моею душой… Было сердце мое горячее, чем бурлящая лава вулканов, огненосные реки вулканов, что струятся от гор-великанов там, где гордо вздымается Яник, в отдаленнейших северных странах, где господствует бешеный Норд, где угрюмо вздымается Яник, там, где Северный полюс простерт…
Разговор наш был тих и печален, наши думы – увядшие листья, наша память – засохшие листья. Не заметили ночи вначале, главной ночи забытого года. (Ночь ночей в этот час наступила!) Не заметили мы небосвода, на котором луна не светила, не заметили озера Обер на пространствах уснувшего мира… Хоть и были здесь вместе когда-то, но печальной не вспомнили даты. Мы не вспомнили озера Обер, где в чащобах селились вампиры, там, в угрюмых пространствах Уира…
Плыло, качалось звездное небо, и звучал тихий голос, и не было, не было больше комнаты со столом, креслами и ковром над диваном.
Молча, медленно ночь отступала, притушив своих звезд циферблаты. Солнца ждали небес циферблаты. Ночь дорогу во тьме растворила, но забрезжил вдруг свет в вышине, и над нами возник полумесяц, и алмазный возник полумесяц, полумесяц двурогий Астарты перед нами возник в тишине…
Я промолвил: «Дианы теплее, она движется в мире печали, наслаждается краем печали, видит слезы, чащобы, аллею, что лежит под созвездием Льва. Нас ведет сквозь пространства небес в дрему Леты, в объятья небес. Вознесемся, не глядя на Льва, и земные исчезнут печали. Вознесемся сквозь логово Льва в край любви, забытья и чудес».
Но Психея в ответ возразила: «Нет, печальная это звезда, странно бледная это звезда. Торопись – и пока в наших силах, улетим, улетим навсегда». Так со страхом она повторяла, опустив свои белые крылья. Так, рыдая, она повторяла, и ее белоснежные крылья волочились печально и вяло, волочились в дорожной пыли. Волочились печально в пыли…
Тихий голос. Словно старался напомнить что-то, пробудить, растормошить… Давнее, забытое, запертое в подземелье одинокой башни…
Я сказал: «Это только мечтанья, нам не страшен мерцающий свет, свет хрустальный, трепещущий свет. Он Пророчеством в небе сияет, Красота и Надежда нас ждут. Так уверуем в эти мерцанья, нас они не напрасно ведут. Можно верить алмазов сверканью, за собой не напрасно зовут эти тихого неба мерцанья…»