Охранники и авантюристы. Секретные сотрудники и провокаторы
Шрифт:
Мысль свою, порицающую произвол, я открыто высказывал, и меня жандармы за это не любили.
А дальше я хочу только спокойной жизни.
22 мая 1917 г.
Добровольский {294}
ЗАПИСКИ КУРСИСТКИ О РАБОТЕ В ОХРАННОМ ОТДЕЛЕНИИ
В тюрьме
Предатель и провокатор.
Пусть так!
Когда прочитала эти слова, голова закружилась. Проникли внутрь меня и как будто хлестнули. От пощечины не больно, а мучительно.
Я в тюрьме третий месяц. Тяжело, временами так тяжело, что хочется физической болью заглушить муки.
Время как будто остановилось: не знаю, когда день, когда ночь; что сейчас, зима или лето? Клочок серого неба виден все время. В камере сыро
Разницу во времени знаешь после монотонного выкликания: обед, ужин, и после 18 часов никто не беспокоит.
Прогулка…
Опять клетка и только в большем размере, чем в окне виден клочок серого неба.
Меня спрашивают, за что я сижу, отвечаю: «За службу в Охранном отделении». Меня этому научили газетные писаки. На лету хватали слова, и фантазия дополняла… Удивительно, ни у одного фантазия не создавала лучшее, а - худшее.
Вначале я безумно страдала, но постепенно я стала привыкать, нет, не привыкать, а разбираться в содеянном… То, что не могла достигнуть, достигнуть за восемь лет, я достигла за три месяца.
Восемь лет для меня были кошмаром. Восемь лет, как отошла от революционной партийной работы и от всякой политической деятельности. Мало встречалась с людьми: узнают, будут думать, я их предавала.
Иду на выставку, в музей и тороплюсь уходить, чтобы кто-нибудь не встречался и не подумал бы, что пришла с иной целью, чем получить художественное удовольствие. {295} Теперь с меня все снято. То, что было известно группе людей, стало известно всей России.
Существовало имя, и его мало кто знал, оно жило, как могло: радовалось, печалилось, и вдруг кто-то взял, скомкал это имя и бросил в грязь, другой поднял, еще больше скомкал и глубже бросил, и так оно поднималось, бросалось во все стороны, кромсалось на тысячи кусков, а тот, кто владел этим именем, сидел среди четырех каменных стен с клочком серого неба, проникавшего через железные брусья, и креп духом все больше и больше.
Стоило ли жить столько времени в безумном кошмаре? Прошло 9 лет, которые мне казались бесконечно длинным периодом времени и безумно коротким. Мысль моя остановилась и жила и переживала прошлое.
Прошла буря, очистила жизнь России и оживила мою мысль, мое сердце. Мой кошмар ушел, и пришла тоска.
Наступила новая пора. Хуже или лучше - не знаю, лишь бы не прошлое. Теперь я понимаю, почему я боролась с желанием умереть.
Когда я прочитала «Кошмар» Горького, мне показалось, что он как будто бросил нам вызов тем, что ему хотелось застрелиться. На момент мне стыдно было, что я живу. Почувствовала, что его «Кошмар» не одна из брошенных им мыслей, а, быть может, факт. Не смерть страшна, страшен ужас. Помню, когда в первые дни революции привезли студента-«провокатора», у меня появилось чувство брезгливости, и только некоторое время спустя я вспомнила, что 8 лет тому назад я предавала людей, ищущих светлую идею. Вините людей за то, что не хотели умереть с голоду, вините за то, что в 18-19 лет не хотели отдать молодость тюрьме.
Прочитали бы в хронике - умер, сослан, заключен, и кто бы на это отозвался? За что же требовать больше великодушия от нас, идущих на это? Это не оправдание, это просто одна из мыслей, посетивших меня здесь - в тюрьме, только не знаю, когда, - сейчас или 9 лет тому назад.
Теперь многие отвернутся, потому что факт известен. Те, которые мне говорили красивые слова в течение стольких лет, сразу поняли, что я не та, о какой думали. Никто из {296} нас не знает мыслей другого, но упаси боже, если случится что-нибудь против установленной морали! Я не сержусь на близких мне людей. Таковы они, и мне легко их забыть.
Тем ярче и сильнее был поступок Б. Спустя два месяца она пришла на свидание ко мне и поцеловала мою руку! Только она и могла это сделать. Она сделала это так тихо и нежно, что вся броня, окутавшая мое сердце до того момента, стала исчезать, и я испугалась. Едва дождалась конца свидания, прибежала в свой склеп и бросилась на колени. В это время узкая полоса солнца пробилась через мою решетку, попавшая на часть моей головы. Не знаю, долго ли я так стояла, молилась или нет, только, когда поднялась, голова кружилась. Нет у меня слов, чтобы сказать ей о ее поступке. Человек, стоящий далеко от политической жизни, слышавший и читавший столько грязи обо мне, понял, что не поступок характеризует людей; ее большое, огромное сердце поняло.
Я сижу в своем склепе с безумной тоской, и если бы мою тоску сравнить с миром, то она оказалась бы много больше, и все-таки я не хотела бы забыть это время. Страдание освящает душу, совершившую скверну. Иногда мне кажется, что я физически больше не могу владеть своею тоской. Как будто меня стиснули железом, открыли артерию, и я истекаю кровью.
Теперь мне легче, потому что мою тайну знают все.
«М. А. Гулина, урожд. Скульская („Конради“), в 1905- 1906 гг. сотрудничала в Вильно, а с 1908 г.
– в Петрограде. Оказала ценные услуги по Партии с.-р., но провалилась и отошла от партийной работы. Будучи слушательницей Женского медицинского института, освещала последний. 60 руб.».
(Из списка секретных сотрудников,
опубликованного Министерством юстиции) {297}
Исповедь
Первое мое знакомство в Петербургском охранном отделении было весной 1909 г. с Доброскоком, или, как он тогда назывался, Ив. Вас. Николаевым. Первые встречи были в отделении, потом на улице, а через несколько месяцев на квартире хозяина. Первым вопросом было, какой я партии, и получив ответ, что никакой, он стал спрашивать фамилии моих знакомых, записал их и через несколько дней сказал: «Вы будете работать у социал-революционеров». Как нужно работать, что я должна делать, никаких указаний он мне не дал, только сразу дал 75 руб. и категорически заявил: будете учиться в Психоневрологическом институте. На мой ответ, что я хочу продолжать учиться медицине, он возразил, что проф. Бехтерев и проф. Гервер медики, и Психоневрологический институт превратят скоро в Медицинский, если, конечно, студенты вместо учения не будут заниматься политикой, и что нужно приложить все усилия, чтобы освободить высшую школу от политических дел, тормозящих дело науки; тут же он дал мне деньги на взнос платы за право учения и просил зайти через месяц после начала занятий в институте. На частых встречах он не настаивал, никаких поручений не давал, только просил делать подробные доклады даже о частных разговорах, где я услышу слово социал-революционер.
Первые мои доклады убедили Доброскока в моей полной непригодности к делу не только по Партии социал-революционеров, но и по всяким партийным делам вообще, что заставило его передать меня другому, заведующему агентурой, офицеру, а его же самого я видела только в дни перемены офицеров или начальника.
Общее впечатление мое о Доброскоке в то время было отличное, я относилась к нему с большим доверием и благодарностью, тем более, что 1909 г. был для меня годом невероятной травли, с одной стороны, Донцова и Ковенской наружной полиции, с другой, знакомых всех положений и всех убеждений, болезнь и лежание в Обуховской больнице, а главное - полное одиночество и вечный страх, и вечная {298} ложь. Увидя внимательное и доброе отношение ко мне Доброскока, я ему рассказала всю правду о мотивах моего поступления в охранное и о своем внутреннем самочувствии. Оказалось, он сам уже подозревал, что не убеждения и не деньги меня загнали к ним, был рад моей откровенности, говоря, что сотрудников у него лично и у других, ведущих агентуру, много, и эксплуатировать он меня не намерен, а просто хочет во мне видеть правдивого человека, который, если окажется нужным освещение какого-либо вопроса, даст ему ответ не выдуманный и не лживый. После этого разговора он познакомил меня с ротмистром Стрекаловским.