Окаянная сила
Шрифт:
— Какие еще пелены к образам! — Аленка почувствовала, что на нее накатывает ярость, даже затрясла зажатым в кулачке ножом. — Да ты и иголку-то взять не умеешь!
— Да к чему мне иголка?! — Федька от возмущения, что Аленка никак не поймет его, возвысил голос до того, что прорезалась в нем неожиданная плаксивость. — Я, чай, мужик! Я тебе припас! Да вот же, погляди! Мы хабар дуванили…
Тут лишь Аленка, проследив направление его чумазого перста, увидела небольшую, но нарядную укладку, узорным железом окованную и с круглой ручкой на крышке, чтобы удобней брать.
— Это что
— Да тебе это, тебе брал!
Аленка, положив нож, торопливо откинула крышку.
Полна была укладка узелков с узелочками, стопочек тонкого полотна, увязанных шелковых и бархатных лоскутков. Она стала выкладывать всё это нежданное богатство на скамью, разворачивать — и вдруг, сама того не ожидая, обрадовалась несказанно.
В одном узелке оказались мотки ниток — шелка сканого, шелка некрученого, шелка шемаханского, тонких оттенков, желтоватых, охристых, розовых — то, что нужно мастерице для лицевого шитья. Отдельно маленькими пасмочками лежали золотые нити — пряденое золото с продернутой шелковинкой, крученое золото — и с алой, и с лазоревой нитью, моточек волоченого золота… И там же были воткнуты иголки.
— Ах ты господи… — прошептала Аленка.
Она перебирала вышивальный приклад, радуясь каждой ниточке. Затем, отложив пестрое сокровище, стала копаться далее — нашла связочки конского волоса, на который низать мелкий, семенной жемчуг. Сам жемчуг отыскался в мешочке — семенной, известный Аленке как варгузинский, — россыпью, а довольно крупный скатный, кафимский, — на снизках.
Отдельно были завернуты серебряные дробницы — видно, хозяйка укладки собралась расшивать облачение в церковь. Аленка разложила их — не те, какие ей доводилось нашивать в оставленные пустыми меж вышивки места на бархатах и атласах, не тончайшей работы, не старые, с облаченья на облаченье перешиваемые, которые знаменил еще знаменитый жалованный иконописец Оружейной палаты Семен Ушаков, а всё же, всё же… Вот и крошечный Никола-Угодник, по высокому лбу легко признать, вот и Богородица, а старец со свитком — святой Матфей, сидит себе, Евангелие пишет…
Как давно не перебирала Аленка этих крошечных серебряных образков, таких, что на ладошку четверо помещаются!..
— Угодил ли? — глядя на нее с некоторым испугом, осведомился Федька.
Аленка повернулась к нему.
— Ну уж угодил! — поняв по сияющему личику, какую радость приволок, воскликнул он. — Ну? Там и юсы были, дядька Баловень дуванил, мне полтина досталась, а с иного дувана шистяк мне обещал знатный, чтобы не хуже других наряжаться. А коли не шистяк — так шерсно.
Аленка, всё еще улыбаясь, смотрела на него и не понимала — что такое городит?
— А дядька Баловень не обзетит! Слушай, Алена, а коли я шерсно притащу — ты мне шистяк сварганила бы? Вот ведь и иголки, и нитки есть, и ножницы там, чай, завалялись…
Она молчала.
Ей вдруг сделалось безумно весело. Федька стоял перед ней — смешной, встрепанный, долговязый, лопочущий не по-христиански, всё на свете ей попортивший да погубивший, и всё же готова была Аленка сейчас сама обнять да поцеловать его, дурака, такую радость доставил он ей подарком.
Чтобы и впрямь не
— Алена… Я ненадолго же… Ты скажи — где чего поработать? Поправить, может, чего?
— Бабы доску просили для масляного жома, — вспомнила вдруг она. — Ты поди к бабке Голотурихе или к Баловнихе, они растолкуют.
— Алена…
Она обернулась.
— Алена…
Уж такой жалобный голосок сделал Федька — как малое дитя, что, за мамкину распашницу держась, хнычет и просит пряничка.
— Да что тебе, неурядливый?..
— Алена… Я жом наладить успею…
— Ну так что же?
— Стосковался… — с превеликим трудом выдавил Федька. — Я вот, гляди, подарок принес… Меня мужики на смех подняли… Алена… Аль ты меня уж вовсе не любишь?..
— Люблю, как черта в углу!
Сказав это, Аленка вдруг залилась румянцем и не только оттого, что нечистого помянула. Она услышала свой голос, но это был вовсе не ее голос, так лукавые молодые мастерицы с высокого крылечка перекликались в Коломенском или Преображенском с молодыми конюхами, подавшимися в потешное войско. Это был голос, которым не к черту посылают, а на грех заманивают!
— Да чем же я тебе не люб? — Федька искренне отказывался понимать, как это можно — шарахаться от здорового детины, не увечного, не убогого, да еще и девства лишившего?
— Уж больно ты, батька мой, зверообразен! — решительно сказала Аленка, но на всякий случай от Федьки отодвинулась.
Тот удивился несказанно. Посмотрел почему-то на свои чумазые лапы — как есть клешни. Пожал плечищами. И, запустив пальцы в бороду, попытался ощупать сквозь нее лицо. Тут только он заметил, что борода спуталась и стала истинным мочалом.
— Ну так расчесала бы мне бороду… — буркнул Федька, несколько даже устыдившись. — Не чужие, чай…
Аленка покосилась на него — вот уж точно, что не чужие.
— Сказал — женюсь! — рявкнул Федька и добавил уже помягче: — Как приморозит, санный путь станет, венчаться поедем. По тропке-то на остров вознику сани не протащить.
Аленка кивнула. В конце концов, когда болото схватится настолько, чтобы прошла лошадь, то девке пробежать — невелика наука. И не придется ломиться сквозь тот поганый сухостой — место спорчено, болью скорчено…
Она снова склонилась над укладочкой.
Это словно клочок прежнего мира был, прежних девичьих радостей, словно Дунюшка подарок прислала, словно поднимешь голову — и снова ты в Светлице с подружками, и песню-то они заведут, и за пирогами на Хлебенный двор самую шуструю пошлют, и тайной сердечной поделятся, и из слюдяного окошечка тайком зазнобу свою покажут…
И хотелось Аленке покинуть Светлицу ради Моисеевской обители, и поняла она вдруг, что в Светлице-то и была ей самая радость. Сама государыня тридцатницей назвать обещала… Приклада всякого — сколько для работы нужно, столько и отпустят, особенно если нужно доделывать начатую государыней или Дунюшкой работу. Знала ли Аленка, что настанет день — и обрадуется она скромной укладочке, что налетчики отняли у какой-то небогатой купецкой женки или дочки?