Океан. Выпуск второй
Шрифт:
Егоров прервал меня:
— Извините, но мне это не надо объяснять, я понимаю.
— В таком случае, гроссмейстер, я предлагаю решить один шахматный этюд. На доске по три фигуры. У черных: а) личность; б) самолюбие; в) «А почему именно я?..» У белых: а) «Кому-то же надо»; б) железная необходимость; в) стремление не подавить личность. Ваш ход, гроссмейстер, пожалуйста.
Егоров думал долго. На левом виске его вспухла и отчетливо пульсировала стремительная жилка. Видимо, от напряжения — раньше я этой жилки не замечал. Он машинально сунул руку в карман, вытянул пачку сигарет, но
— Прежде всего надо уравнять силы, — сказал он и, взвесив на ладони цепочку и пешку, выкинул их в иллюминатор. — Пешка эта была у меня лишней. Теперь на доске равенство и — ваш ход.
Откровенно говоря, сейчас я не ожидал этого хода черной пешкой и не приготовил ответного. Пришлось сразу пойти на обострение:
— По боевому расписанию ваше место на носовой ракетной установке.
Он сразу поднял руки:
— Черные сдались.
Ну вот, а Саблин утверждает, что с этими эрудитами трудно разговаривать. Они просто не любят, когда долго и нудно жуют прописные истины, у них это вызывает отвращение к самой пище.
— Еще вопросы есть?
— Никак нет! — уже совсем весело сказал Егоров. — Разрешите идти?
— Да, пожалуйста. Впрочем, одну минуту. Наверное, в учебном отряде вам не объяснили, почему нельзя, скажем, бросать окурки за борт. Так вот запомните: на ходу окурок может занести в другую каюту или в кубрик и даже на палубу, причем, как правило, заносит в самые неподходящие места. На стоянке под бортом может оказаться, ну, если не баржа с боеприпасами или танкер, то хотя бы шлюпка или катер. На наше счастье, в данный момент как раз под этим иллюминатором стоит водолей. И вообще бросать окурки куда попало не вполне интеллигентно. Уяснили?
— Так точно. Извините. — И, уже выходя из каюты, Егоров заметил: — А вы глазастый!
— На том стоим, Егоров.
6
Водолей присосался к борту крейсера тремя толстыми шлангами, они подрагивают в такт движению поршня насоса. Сам насос хватает воздух жадно, как загнанная собака, и я вспоминаю огромного рыжего пса, укусившего меня за руку. Следы его клыков все еще заметны на моей кисти, хотя с тех пор прошло уже семнадцать лет.
Он лежал на берегу Миасса, положив морду на передние лапы и высунув длинный малиновый язык. Когда ему становилось жарко, он поднимался, разгребал лапами горячий песок и, докопавшись до влажного, ложился на него и замирал в той же ленивой позе. Но его темно-коричневые глаза пристально следили за купающимися, и, когда кто-нибудь приближался к привязанной за колышек лодке, пес начинал угрожающе рычать и приподнимал голову. Обычно этого было вполне достаточно, чтобы лодку обходили стороной.
А вот Анютку его рычание не испугало, она лишь мягко упрекнула пса:
— Ты что, дурачок? — и пошла прямо на него.
— Не подходи, укусит! — предупредил я.
Но она уже присела перед ним на корточки.
— Я не боюсь. Ты знаешь, как я люблю собак.
— Да, но он об этом не знает.
— Знает. Собаки, как и дети, чувствуют, кто их любит, а кто нет. — Она погладила пса
Я подошел поближе, пес недоверчиво покосился на меня, однако не зарычал, сообразив, наверное, что мы с Анюткой все-таки приятели и она не даст меня в обиду. И тут я окончательно осмелел и предложил Анютке:
— Слушай, если он такой добрый, то почему бы нам не прокатиться на лодке? — и протянул руку к накинутой на колышек цепи.
В ту же секунду пес вцепился клыками в мою кисть, я взвыл от боли, и Анютке едва удалось оттащить пса.
Потом, несмотря на мои протесты, она повела меня в поликлинику, там мне сделали укол в живот и велели прийти завтра. Процедура эта не доставила мне удовольствия, и я не собирался ее повторять. Но Анютка принесла из библиотеки Медицинскую энциклопедию и стала нагонять на меня страх. Чтобы подразнить ее, я начал рычать и лаять, но ее это вовсе не рассмешило, она озабоченно и серьезно разглядывала меня, и в глазах ее было столько тревоги, что я стал успокаивать Анютку и даже разрешил поставить мне градусник. И на другой день пошел в поликлинику только ради нее.
Должно быть, именно тогда у нее и созрело решение стать врачом. Ох, если бы я знал об этом тогда! Да я бы на пушечный выстрел не подошел к рыжему псу, невольному виновнику нашей теперешней разлуки.
…По кораблю звонко рассыпались трели колоколов громкого боя, горнист заиграл «большой сбор», и по всем палубам и трапам загрохотали сотни пар ботинок. Но вот топот стих, с кормы донеслись короткие слова команд, и вскоре все стихло, слышалось лишь легкое шипение пара да звонкие шлепки воды у борта. До подъема флага оставалось ровно пять минут, и я направился на ют.
Ритуал повторялся ежедневно, все было рассчитано до десятых долей секунды, и когда я, выслушав доклад старпома, поздоровался с матросами и старшинами, выстроившимися вдоль обоих бортов, пожал руки офицерам и занял свое место на правом фланге, с сигнального мостика крикнули «исполнительный до места», и голос вахтенного офицера, усиленный динамиками, загремел над гаванью:
— На флаг и гюйс смирно!
Привычно повернув голову к флагштоку, я с удивлением увидел, что на фалах стоит матрос Мельник. Старшина первой статьи Смирнов даром времени терять не любит, вот и сейчас решил испытать молодого матроса на таком ответственном деле. От волнения у Мельника дрожат руки, но на замерших в строю матросов он поглядывает горделиво: вот, мол, какое доверие мне оказали.
Что ж, понять состояние молодого матроса нетрудно. На флоте поразительно живучи традиции, свято соблюдаются ритуалы и обычаи, заведенные еще во времена парусного флота, и самый торжественный из них — подъем флага.
Когда флаг распахнется, как сине-белое облако, и затрепещет на ветру, заструятся в голубом небе красная звезда, серп и молот, в тебе каждый раз поднимается волнение, которое и с годами не становится привычным, тебя наполняет торжественная гордость. И эта торжественность живет в тебе весь день, несмотря на то что в суете буден бывают не только радости, но и огорчения.