Окна в плитняковой стене
Шрифт:
Произведения Ситтова хранятся и экспонируются во многих городах мира: Берлине, Будапеште, Вашингтоне, Вене, Детройте, Копенгагене, Лондоне, Милане, Москве, Нью-Йорке, Париже, Таллине и др.
Имматрикуляция Михельсона
1
Дорогой брат, и любезная невестка, и все вы, дорогие сородичи, там далеко в городе Пайде, который, по правде говоря, сейчас от меня довольно близко находится, но куда я, о чем весьма сожалею, по воле господа никак не могу приехать, чтобы на вас поглядеть. Как вам и самим было видать по началу письма, осталось оно с прошлого понедельника недописанным, и раньше сегодняшнего дня, когда уже наступает пятница, не было у меня ни времени, ни возможности, чтобы его писать. Потому что точно, как я и думал в начале письма, так оно все и случилось. Ранним утром во вторник отправились мы с курьерскими санями нашего лейбгвардии конного полка из Санкт-Петербурга; генерал и я, да поручик фон Толь, который, как вы знаете, у нас адъютантом, и вдобавок еще три унтер-офицера, и прибыли мы вчерась к вечеру, не глядя на крепкий мороз и вьюгу, в Таллин. Такие дела у нас делаются все так же — раз и подавай, как и восемь лет назад, когда мы, поди, через пол-России, через горы, реки и степи ту разбойничью рожу гнали. Ту самую, которую вовсе не для чего мне здесь называть, не только потому, что наша милостивая государыня императрица приказала забвению ее предать и пеплом засыпать, а и потому, что она все еще у каждого в памяти шевелится. Да, вот так — раз и подавай — мы и жили все эти восемь лет, как из моих писем вам давно известно, и ничего здесь
27
…Кунерсдорфа и Кракова… — В этих местах в 1759 году и позже Михельсон сражался с пруссаками и поляками.
Но генерал ведь всегда больше всех других начальников об обозе заботу нес и с солдатами умел как с людями обходиться и другой раз даже себя до них унижал, что есть большое чудо для такого барина, дед которого в чине капитана уже был, когда под командой шведской Железной головы против нашего Петра под Полтавой сражался и сам остался от русской пули червей кормить; и отец которого в шведском войске даже генерал-майором был, хотя при нашей милостивой государыне императрице Анне его на всякий случай до полковника снизили. Через это я и остался нашему генералу верно служить и до тех пор верным останусь, пока свой пенсион выслужу, пусть до того еще долгая дорога, и пусть мне на этой дороге с ним вместе по каким хоть еще кампаниям таскаться и свою Марту в Санкт-Петербурге одну вянуть оставлять.
А генерал за те двадцать три года, что я его теперь знаю, вовсе на переменился. Запасные парики я для него до сих пор держу в секрете. И тот, который у него на голове, он только тогда пудрить дозволяет, когда его во дворец зовут. Он говорит: там на всех воронах столько белой муки, что ежели среди них без нее появишься, то уж больно громко они закаркают. Но в понедельник вечером, когда он прислал за мной денщика, так что я бросил письмо, впопыхах едва успел сапоги натянуть и побежал вниз, мне приказано было к следующему утру вещи к отъезду сложить, и я диву дался, когда он добавил:
Дорожный сундук, парадный мундир, лаковые сапоги, выдровую шубу. Взять все ордена.
Диву дался я потому, что до сих пор он лаковые сапоги (даже когда во дворец ходил) только тогда надевал, ежели приказ был явиться в самой парадной форме, то есть когда следовало ожидать, что государыня сами намерены среди своих офицеров появиться. А выдровую шубу, как я заметил, он до сих пор только в день годовщины полка и в день тезоименитства государыни надевать изволил, а в остальное время ходил в бобровой, а другой раз, когда мы зимой ездили в наши поместья, где изволили рождество встречать — в Саалузе, в Лээви или в Белоруссии, в Иванове, тогда мы, по моему мнению, на самом-то дела всего лучше себя в овчинном тулупе чувствовали. А что я все ордена с собой взять должен, уже совсем чудной приказ. Представляете, святого Георгия, святого Александра Невского, святую Анну и все остальные в придачу! Тут я сразу решил: не может же в таком губернском городе, как Таллин, какой ни то высокий государственный штатс-акцион предвидеться, стало быть, это дело амурное, и он идет на приступ по женской части. А приступ, должно быть, такой крутой, что взять его он рассчитывает только, если все ордена на груди повесит… Ну, вы-то ведь понимаете, что за четверть века я своими глазами вдоволь нагляделся, да и помогал тоже во всех наших дамских делах, как до нашего сватовства к этой нашей первой жене, этой красавице, но круглой дуре Маргарете фон Игельштром, а еще пуще после, когда сия наша женушка для всех свою дурь ясно доказала, сбежав от нас с каким-то майоришкой по фамилии Ясинский, так что суперинтенденту Лифляндии поневоле пришлось в конце концов нашу женитьбу недействительной признать. Ну, да на все эти истории я вдосталь нагляделся, как прежде, так и после; как во время той нашей женитьбы, так и во время теперешней нашей женитьбы. Потому что, в самом деле, что это за женитьба! Эта наша новая госпожа, которую мы два года назад взяли, правда очень знатного роду, о чем я уже писал вам перед нашей свадьбой, она — рожденная фон Ребиндер, дочка генерал-лейтенанта и генерал-губернатора Нижнего Новгорода. Говорят, там под Кавасту в тартуском округе у ее папаши главное поместье, но эта госпожа почитай совсем еще ребенок, во время свадьбы ей едва шестнадцать было. А нам сорок шесть. И мы сразу же ей дите сделали, а сами гонялись взад-вперед, то в полк, то в Петергоф, то в Эрмитаж, так что стали уже шепотком поговаривать про самую высокую благосклонность. Но про это я не знаю и не хочу вам ничего писать. Потому что хоть его сиятельство граф Григорий Орлов сейчас будто бы уже на тот свет отправился, но его сиятельство граф Григорий Потемкин божьей милостью в полном здравии пребывает. Так что я из-за этих последних строчек это мое письмо не стал бы из Петербурга с почтой посылать. Да и Таллин не то место, чтоб его с обыкновенной казенной почтой отправлять, а отдам я его прямо нашему старому другу Петеру Шнейдеру. Представляешь, я повстречал его сегодня утром здесь на Вышгороде, на площади перед дворцом, когда он как раз в губернскую канцелярию направлялся, и узнал, что он теперь помощником городского фогта у вас в Пайде и кажную неделю на драгунских лошадях в Таллин ездит, возит в округ губернские приказы (что ты скажешь!). Так что это письмо, дорогой брат, он отвезет и сам отдаст тебе прямо в руки. А ты, когда прочтешь, положь его в ту самую свинцовую шкатулку, которая в камнях спрятана, где у тебя все мои письма хранятся. Потому что, когда я на пенсион выйду, то приеду жить в Пайде и поселюсь со своей Мартой в комнате за твоей бакалейной лавкой с окнами в сад; тогда на старости лет, но еще в здравом уме, как я надеюсь, из этих своих писем, что я тебе целые четверть века писал, я хочу книгу составить Из одних только писем она не должна состоять, вперед я хочу написать даже отдельную главу про наше детство. Про наш дом на краю той самой дороги, где скот ходил, которая так красиво Риттергассе зовется, и про отцовскую трубку, и про материнский ткацкий станок, и про все эти запахи имбиря, да кардамона, лаврового листа, да еще бог знает чего, которыми полна была наша лавка и весь дом, будто кладовая целебных трав самого господа бога, и про сад и жасминовые кусты, что росли у стены свиного хлева. И про особенных и про обыкновенных людей, что к нам ходили. Про того тронутого мяэского Штакельберга, которому вместе с сыновьями до самого последнего времени целиком весь ваш город Пайде принадлежал, пока наша милостивая государыня императрица не повелела его отныне окружным городом сделать. Помнишь, как этот старый мяэский Штакельберг время от времени при всем своем могуществе к нам в лавку вламываться изволил. Господин майор — подумаешь тоже! И как он однажды у нас хлыстом большую стеклянную бутыль разбил, когда отец не успел так скоро ему сигары подать, которые он потребовал… Да, ведь почитай несколько десятков лет он сосал кровь нашего города Пайде, понемногу, но непрестанно, как пиявка, при том, что в городе в ту пору крови-то было меньше, чем у самого малокровного больного… Пятьдесят маленьких домишек и лоскуты огородов, и четыреста человек, и развалины замка, все это вместе взятое ничего не составляло… совсем мертвое место, ни одной-единственной, самой что ни на есть захудалой фабричонки… и Штакельберг за каждое яблоневое дерево, за каждую морковную грядку зубами держался… Да, но не только про этого Штакельберга я писать намереваюсь, но и про своих дружков детства, про то, как мы на развалинах замка в разбойников играли и как по орехи вместе в ров ходили, и про земляков, которые остались у меня в памяти, и про благородных господ далекой и близкой округи, что ходили к нам покупать у отца и у тебя пряности и целебные травы (тогда в Пайде аптеки еще не было), так что колокольчик над дверью у нас другой день пять или шесть раз динь-динь-динь да динь-динь-динь звенел… А ты, к примеру, помнишь тех двух молодых господ Розенов из Вяйнъярве — Андреаса и Иоахима, последний из-за болезни груди часто к нам в лавку хаживал, и того смешного мальчишку на побегушках из Вяйнъярве, у которого пегие волосы торчком стояли — помнишь, он еще с учителем своих молодых господ за целебными травами для Иоахима приходил, и мы слыхали однажды, как он с господином наставником по-французски лопотал… Вот дурень! А ты к случаю не знаешь, куда он девался и что с ним сталось? Но зря я тебя об этом спрашиваю, дорогой брат, потому что ты мне ведь почитай что совсем не пишешь, да и я тебе, хоть правда, длинно, но в общем-то редко пишу. Во всяком случае, когда я теперь думаю об нашем крошечном городишке Пайде и вообще об нашей стороне и об ее возможностях, нисколько не приходится мне о своем теперешнем житье-бытье сожалеть. Я ведь как-никак городского сословия и сын лавочника, а теперь-то всего только камердинер, а должность слуги в глазах многих, мы-то ведь это знаем, не больно в почете. Но, когда я все же подумаю, что годами имел честь находиться рядом с человеком, который в исторических книгах спасителем Российской империи назван, пусть хоть для того, чтобы подавать ему полотенце или ботфорты, и когда, кроме того, вспоминаю про все, что мне довелось при нем увидать, и что я еще смогу многое повидать, и про то, что меня ожидают мой пенсион и моя книга, не говоря уже про Марту, то, если все вместе сложить, я вполне могу сказать: Господи, я своей участью доволен!
Постой-ка… денщик за мной пришел! Приказали позвать! И на сей раз не дописал-
2
Итак, я здесь. В комнате для гостей коменданта города [28] генерал-лейтенанта фон Эссена.
Французские обои с серебряными лилиями по голубому полю. Камин, в котором комендантский денщик с утра старается поддерживать мокрыми дровами огонь. Одно заснеженное окно выходит на площадь перед дворцом, второе — в сторону бастиона и Тынисмяги. Дверь в смежную комнату. Там, под высоким балдахином, постель с белоснежными, но наверняка еще влажными простынями и наволочками. Здесь, возле двери, забрызганный чернилами секретер красного дерева. Огромные старинные свинцовые канделябры. Высокое зеркало, разделенное на квадраты тоненькими серебряными полосками. В зеркале — я.
28
В комнате для гостей коменданта города… — Эта комната находилась, само собой разумеется, в Вышгороде, в служебном здании коменданта города, в том самом доме, хозяином которого за тридцать лет до того был Ганнибал, знаменитый прадед Пушкина.
Над выпуклым лбом пепельный парик. Горячие, упрямые, слегка навыкате светло-серые глаза. Большой, немного похожий на грушу нос. Рот средний. По поводу которого я сам (да и другие тоже) не знаю точно, выражает он усмешку или упрямство. Во всяком случае — ироничный рот. Каверзный рот, как было сказано. Как сказала сама Катя. В вырезе стоячего воротника кафтана, поверх шелковой рубашки — Георгиевский крест. За Пугачева. Слева на груди — огромный восьмиконечный Невский. За что? Так, вообще за все. Под париком, под орденами, под поясом лосин еще кое-что. На левой стороне темени четырехдюймовый шрам — штыковой удар. Память о Цорндорфе. На три пальца пониже Невского, чуть левее — шрам от пулевого ранения. А на левом боку — след выходного отверстия той же пули. Память о Кунерсдорфе. Под поясом белых лосин еще один шрам. Отсюда вынули часть ребер. В городе Торне. На левой кисти под белой лосиной перчаткой — длинный выпуклый шрам от рикошетного ранения. При взятии лагеря Ларга. А пониже пояса белых лосин — летучий ревматизм, вот уже пятнадцать лет причиняющий мучения. Результат проклятого двухдневного морского купания у Гогланда и Мемеля, где корабли из-под нас были пущены на дно. Белые лосины. Белоснежные. Высокие черные сапоги. Крупный мужчина. Правду говоря, даже слишком громоздкий. Еще не толстый. С божьей помощью. Благодаря высокому росту все еще хорошая офицерская внешность. Даже отличная. Выправка, во всяком случае, идеальная. По крайней мере, в сравнении с большой частью санкт-петербургских генералов. Вообще — барин. Большой барин. Генерал-майор Иван Иванович Михельсон. Кхм. Johann von Michelsonen. Generalmajor und Ritter [29] . Как говорят немцы. Из лифляндских дворян, как русские говорят. По бумагам уже давно. По бумагам с самого начала. На самом же деле — лишь с завтрашнего утра.
29
Генерал-майор и кавалер орденов (нем.).
Завтра утром в десять часов секретарь дворянского собрания Эстляндии внесет соответствующую запись в дворянский матрикул. И предводитель дворянства господин Мориц Энгельбрехт фон Курсель своей рукой это подпишет. Ха-ха-ха-ха. Никогда никто в мире этого не сделал бы. Несмотря ни на какие шрамы. Если бы сама императрица прямо того не пожелала.
Итак, я здесь. Сам губернатор генерал-лейтенант фон Гротенхьельм приглашал меня завтра до обеда к себе во дворец. А я сообщил ему через своего адъютанта фон Толя, что завтра до обеда у меня не будет времени. Хоть он губернатор и генерал-лейтенант. Ха-ха-ха-ха. А я — Михельсон. И господин комендант города вчера вечером старательно вытянулся передо мной. Хотя он — господин фон Эссен и генерал-лейтенант. А я — Михельсон. Впрочем, завтра до обеда у меня в самом деле не будет времени для того, чтобы ходить к губернатору и заниматься светской болтовней. Кроме того, завтра в субботу восемнадцатого февраля в восемь часов вечера я и без того встречусь со всеми господами. И со всеми дамами тоже. Как мне сообщил господин фон Курсель. На площади за Домской церковью. В новом с иголочки Доме дворянского собрания [30] . На банкете, который дворяне устраивают в честь моей имматрикуляции. По поводу чести, им оказанной… et caetera. Хмм.
30
На площади за Домской церковью. В новом с иголочки доме Дворянского собрания — т. е. в доме, который впоследствии подвергался неоднократным и основательным переделкам и в котором в настоящее время помещается Государственная республиканская библиотека имени Фр. Р. Крейцвальда.
Я вправе сказать: мне довелось видеть и жизнь и смерть. И то и другое. Чаще, чем большинству людей. И я знаю себя. Нет, не до конца, о нет. Если бы я так сказал, я сказал бы, в сущности, неправду, Но я знаю себя лучше, чем себя знает большинство людей. Просто из интереса к миру. К миру вне меня и во мне. И все же должен признаться, когда вижу их пустые дурачества с оказанием почестей: как сладки гортани моей слова твои! Как в библии сказано. А еще слаще — ставить в тупик этих глуповатых вельмож. Даже — немного напугать — тогда совсем сладко… Я их никогда не пугал. Нет, нет, их — почти никогда. Им я только подушку под задницу подсовывал… Прусских мужиков с их костлявыми лицами, в черно-желтых грязных драгунских мундирах — их я действительно пугал. Горячих и злых польских конфедератов с коричневыми усами и мутными глазами, тех я достаточно устрашал. И турецких янычар в дурацких тюрбанах, с кривыми саблями — тех тоже. И на огромную рыжебородую русскую «сволочь», босую или в лаптях, — на них я нагонял страх на Дону, на Каспии и на Урале. Рунич говорил мне, что он слышал, как еще два года назад в Пензе женщина стращала своего мальчишку: Ты смотри у меня, — не то придет Михельсон. А теперь здесь… на этих…
Степан!
Эй, Степан!
Топ, топ, топ, топ, трах, трах, трах, трах!
Имею честь явиться, Ваше превосходительство!
Трах, трах, трах, трах! Вшпрсхиство… (Эхо в оштукатуренном коридоре комендантского дома.)
Позвать сюда Якоба!
…Этот Якоб… Кхм. Пороха он не выдумал. Но он предан мне. Любопытен — до страсти. Но никогда ни одного вопроса. Несмотря на двадцать три года службы. И никаких вольностей. Как бывает со старыми слугами. Он знает свое место. Он как будто уже и не помнит, что его генерал обязан ему жизнью. Конечно. В Кунерсдорфском рапорте было написано: …Командир полка полковник Бибиков нашел среди штабелей убитых тяжело раненного поручика Михельсона. Бибиков. Лично! Кхм. Относился ко мне Бибиков всегда прекрасно. Это правда. Но то, что он сам меня там нашел, такая же правда, как то, что наша милостивая императрица Елизавета сама построила Зимний дворец. И так далее. Лично. (Но почему же тогда я не спорю, когда говорят: Михельсон победил Пугачева? Ха, ха, ха!) Во всяком случае, нашел меня среди штабелей убитых сержант второй роты третьего батальона третьего мушкетерского полка Якоб Грау. Ибо то склоненное надо мной пыльное, взволнованное и вдруг просиявшее лицо, которое выплыло из кровавого тумана, когда я впервые после первой перевязки пришел в себя, лежа в ужасающе тряской повозке, оказалось лицом Якоба. Мой денщик был одним из тех шестнадцати тысяч, жизнью которых мы заплатили за победу под Кунерсдорфом. Спасти меня удалось Якобу ценой огромных усилий. Я попросил Бибикова дать мне его в денщики. Кроме того, выяснилось, что он родом из Пайде. Так что в привычном окружении, среди офицеров, я мог говорить с ним по-немецки. Но если я хотел, чтобы почти никто из немцев и ни один русский нас не понял, я мог говорить с ним по-эстонски. На эстонском языке он лопотал с сильным акцентом, но все же понять его было можно. Я помню, он спросил меня: «Ваше превосходительство, где Вы родился?» И я сказал: «На Сааремаа. Но мое родовое имение было в ту пору Сессвеген. В Лифляндии. Возле Вендена». В точности, как было в полковых бумагах… Да. Это он у меня за двадцать три года все-таки спросил. И свои соображения он мне тоже сообщил. Ха, ха, ха. Смешная система у нас с ним с тех пор установилась. Но мы относимся к ней всерьез. Он был ужасающе наивным парнем. Вначале. В армию он попал совсем незадолго до того. Ни с одним офицером близко дела не имел. (У меня к тому времени было за плечами уже шесть лет полкового опыта. Не говоря о более раннем.) Так что наивен он был до мозга костей. Однако порой ведь случается, что ты спросишь мнение своего слуги. Якоба я еще в шестидесятом году сделал своим камердинером. Когда получил капитана, а он после контузии остался заикой, так что больше не мог быть сержантом действующей армии. И по своей наивности он простодушно сообщал мне свое мнение о том, что я спрашивал. Большей частью его мнение я знал заранее. Но все же не всегда. Иногда он говорил невероятные нелепости, Но порой и то, чего я боялся. А иногда он видел ситуацию с новой стороны. С существенной стороны. За нелепости я его ругал. Если он говорил то, чего я не желал слышать — тоже. Если в ответ на неприятный вопрос он молчал, я легонько подстегивал его. Хлыстом иронии. И так далее. Жизненная выучка. Годами складывалась система, которая теперь у нас существует. Я спрашиваю: «Якоб — как ты думаешь?» Он смотрит, если я при этом поднял большой палец левой руки, он говорит: «Т-т-так же к-к-как и ваше превосходительство полагают». Если я скрещиваю руки на груди, то возникает труднейшее положение, ибо он сам должен решить, что мне ответить. А если я подымаю большой палец правой руки, он должен, не раздумывая, сказать мне свое истинное мнение. Причем на этот раз ругать его я не стану. Даже за самую большую нелепость. И я считаю, что эта система отлично защищает от меня его «права человека». Лучше, чем эти самые американцы защищают свои права при помощи декларации, которой они так сильно размахивают сейчас там, в Париже! Тук-тук-тук-тук!
— Eintreten! [31]
— В-в-ваше п-п-прев…
Якоб, завтра в два часа ночи. Приготовить мелкие дорожные принадлежности. Четырехместные сани с четверкой лошадей. Без кучера: я и ты. И все, что ты сегодня купил. Ясно?
Т-т-так т-т-точно в-в-ваше п-п-пр… И ордена и сапоги?
Орденов не надо. А валенки взять.
31
Войдите (нем).