Око тайфуна
Шрифт:
— Чего это ты, Анатолий?
Он понял, матросу не давала спать какая-то огромная радость, не умещавшаяся в нем. И радость эта была такой, которой обязательно необходимо поделиться, как бывает необходимо поделиться горем. Мичман чувствовал это.
— О девушке задумался? — спросил Степан.
Матрос только еще шире улыбнулся.
— И как, ничего девушка?.. Где познакомились?
— Да вы же свидетелем были… Хотя нет… Вы тогда в отпуске были. Это когда больных с Рогвольда снимали.
— Говорили мне что-то такое…
— Дела
«Ишь ты, поезию развел, — с иронией подумал Дубовец. — Видать, тебя, баяна, бабы слушать любят».
— Подходит наш «Тайфун» к месту высадки, и мы все видим: не только кораблю, шлюпке подойти к берегу не удастся, такой накат… А там ждут. Тогда старлей решил: пусть двое со шлюпок добираются к берегу просто так.
— Ножками? — спросил мичман.
— Э, ножками. Где ножками, а где и турманом. Потому что как даст волна, как отвесит леща в кормовой обвод, так потом хоть месяц заголенный бегай. Пока к берегу таким образом добрались, — видок у нас был, словно нас сквозь земснаряд пропустили. А назад еще хуже. Несем больных на руках. Пока добрались, нахлебался я рассолу по горло… И, верите, товарищ мичман, синяк от шеи до киля целый месяц не сходил.
— Это ведь не каждый день такое, — сказал Степан.
Каня улыбнулся. И вдруг признался:
— Я ведь не могу, когда вода ледяная. Другой плывет и ничего, а у меня сразу судороги. И такие, что завыл бы, как волк на рождество. И ноги, и руки, и все…
— А девушка?
— Ну, доставили мы их на корабль. Я и не рассмотрел ее совсем. Ресницы только — тень в полщеки. А потом она мне письмо написала с благодарностью… Я ответил.
— Встречались?
— Да, три раза.
— И как? Интересно ей с тобою?
— Думаю, да. А обо мне и говорить нечего. Грамотешка моя слегка подкачала — ничего, дотяну. Мне ведь двадцать два только.
«Все еще впереди, — подумал мичман. — И тут тебе, малец, сто очков дано перед другими. Что ж, помогай бог».
— Славная девушка. И знает много. Хотя, что тут удивляться… Метеоролог… Их станция на Рогвольде.
Дубовец вдруг почувствовал себя так, словно кто-то вылил ему за шиворот сначала ковш горячей, потом ковш ледяной воды. Он был почти уверен в ответе и все же спросил, не мог не спросить:
— Ну а зовут как?
— Евгения… Женя…
Что-то оборвалось внутри у Дубовца. Он глухо сказал:
— Метеоролог с Рогвольда… т-так… Фамилия, часом, не Арсентьева?
— Угу. А вы что, знаете ее?
— Слышал как-то… Да, кажется, я о ней что-то когда-то слышал.
Он хотел еще о чем-то сказать и побоялся, что сорвется, закричит от ярости и боли.
Выручили колокола громкого боя. Они били в уши, в грудь, в голову…
Наступил день, самый для него проклятый изо всех дней, которые были и когда-нибудь будут.
Медленно журчала за кормой тральщика густая, маслянистая вода. Скуповато светило через тонкие облака солнце, которое еще почти не несло тепла. Волны в его слабом, рассеянном сиянии казались зелеными.
С левого борта можно было заметить еще несколько тральщиков, бороздящих море. Далеко за ними виднелась серая полоска облаков, лежавших на высоких сопках невидимого отсюда берега.
В тот день работы было немало. Уничтожили четыре мины. Минер «Тайфуна», старлей Андрей Стивен, цедил сквозь зубы:
— Дьявольщина какая-то. Не море, а суп с клецками. С чертовыми фрикадельками, три дьявола им ниже хвоста.
Высоченный, белесый, с вечно прижмуренными светлыми глазами, он от своего добродушия и ругался просто так, для порядка.
Четыре раза шлюпка отваливала подрывать мины. На веслах был Анатолий Каня. С ним здоровенный старшина Иван Красовский. Четыре раза вставали за кормой гейзеры бешеной, кипящей воды, взвивались в небо и опадали, и словно кто-то бил могучей ладонью по барабанным перепонкам.
Весь этот день мичман невольно следил за минером. Вот они лихорадочно гребут к кораблю, вот взлетает за ними белый столб воды, и, когда осядут последние брызги, Каня кричит что-то и весело скалит белые зубы.
«Идет на шлюпке. Экономные, точные движения рук… Почему я был почти спокоен до этого утра? Надеялся? Нет, просто утешал себя — все обойдется». Боль пройдет. Должна пройти.
Дубовец ненавидел себя за это самоутешение, за идиотскую ревность, за все.
…Когда взорвали вторую мину, из глубин всплыло что-то темное…
«Наверно… наверно, было бы легче, если бы Каня оплошал», — подумал Степан.
Он тут же ужаснулся этой чудовищной мысли, что разом перечеркивала и безупречность его работы, и честную жизнь. В сердце, казалось, входила тонкая, острая игла.
…Размытый, то ли серый, то ли солнечный, догорал над морем тихий день. И одновременно самая эта тишина чем-то настораживала.
Мичман не обманулся в своем предчувствии: ветер к вечеру резко посвежел. Это еще не был шторм, но то, что творилось вокруг, предвещало его. Море кипело, бурлило, вспыхивало под совсем уже низким, тревожным солнцем, волны вскидывались белыми гривами. Гребни их, по мере того как умирали солнечные лучи, словно каким-то злым колдовством превращались в тяжелое олово. Зловещие темные валы катились из-за горизонта.
…Последний, еле пробившийся сквозь гребни валов проблеск солнца был пронзительно тосклив и печален, будто предвещал что-то недоброе.