ОЛЕГ АЛМАЗОВ. ДРУГАЯ СУДЬБА
Шрифт:
Мама, едва заговаривал об актерской профессии, сокрушалась: «Олеженька, ну что ты такое удумал? Какой из тебя артист?» За этими словами слышал продолжение: дескать, и внешность нужна другая, поавантажнее, и безусловный талант – а посему не стоит высовываться, чтобы не набить шишек, лучше получить диплом инженера и работать как все.
Моя жизнь несколько раз висела на волоске. В семнадцать лет мог погибнуть в стычке с таксистами, которых крышевал криминал, в двадцать три – от рук братков, широко, с поножовщиной, гулявших в ночном клубе, где был ведущим, в сорок – на съемочной площадке «Обратной стороны Луны», когда Паша Деревянко ненароком направил машину прямо на дерево – удар о толстый ствол был такой силы,
Всякий раз, чудом оставшись в живых, думал: «Значит, наверху считают, что я еще не все сделал и пригожусь здесь для чего-то хорошего». Заметил и другое: после каждого спасения жизнь делала поворот – будто менялась судьба…
И все-таки самое большое чудо в моей истории – что стал актером. Вопреки всему. Даже мама в меня не верила: я был для нее самым любимым, бесценным, но «крайненьким». До десятого класса на физкультуре и впрямь замыкал строй (вытянулся только в последнее школьное лето), да еще и рыжий, веснушчатый, невзрачный. Мне больше, чем кому-либо из одноклассников, нужна была поддержка, но мама, едва заговаривал об актерской профессии, сокрушалась: «Олеженька, ну что ты такое удумал? Какой из тебя артист?» За этими словами слышал продолжение: дескать, и внешность нужна другая, поавантажнее, и безусловный талант – а посему не стоит высовываться, чтобы не набить шишек, лучше получить диплом инженера и работать как все.
Об отце у меня всего два воспоминания – и оба горькие. Первое, когда он пьяный бьет маму, а я, пятилетний, не в силах это прекратить, кричу: «Папа, что ты делаешь?!» Видимо, побои стали для мамы последней каплей, потому что вскоре родители развелись. Второе воспоминание относится ко времени, когда мне уже четырнадцать. Я приехал в гости к бабушке и дедушке по отцовской линии, папа тоже был там. Мы сидели на диване и смотрели по телевизору какой-то черно-белый фильм. Молчали, поскольку сказать друг другу было нечего. В какой-то момент я заплакал – и понял, что отца тоже душат слезы. О чем плакал он, не знаю, а мое сердце разрывалось от боли и обиды: «Как же ты, папа, мог так бездарно спустить свою жизнь? Рядом с тобой сидит почти взрослый сын, которому ты ничего не дал и уже не сможешь дать…»
Сейчас я простил и отца, и его родителей, которые не помогли нам даже копейкой. А жили мы с мамой очень бедно: за ужином делили две сосиски на троих, чтобы накормить еще и кота; купить мне новые штаны, рубашку или ботинки не могли – приходилось донашивать за старшими приятелями.
В начале нулевых годов, когда уже несколько лет проработал на радио и мой голос был знаком половине Питера, начал сниматься, ездил на красивой машине и обзавелся редким по тем временам сотовым телефоном, позвонили с радиостанции: «Олег, тебя ищут родственники – оставили домашний номер». Ни папы, ни бабушки с дедушкой к тому времени не было в живых, о другой родне по линии отца я знал понаслышке. Помню, стоял в пробке у Летнего сада и минут пять колебался: звонить – не звонить. Делать этого абсолютно не хотелось, но как бывало не раз, побоялся: вдруг решат, что зазнался, зазвездил? Вдруг скажут: «Это он на радио такой душевный, а в жизни – полное г…, если от родственников отказался». В общем, смалодушничал и позвонил. Трубку взял брат отца, которого я если и видел, то во младенчестве:
– Олежка, привет! Это дядя Гена. Не был в Питере много лет, вот вернулся – надо бы встретиться. Живу в квартире бабушки и дедушки, так что адрес знаешь. Выпадет минутка, приезжай – посидим поговорим. Мы ж родня.
В голове пронеслось: «Откуда вернулся, понятно… Последняя информация – с какой-то шарашкой поехал на Байкал мыть золото – значит, сидел… Теперь, выходит, я зачем-то нужен – а когда мы с матерью голодали, где вы все были?» Ответил, однако, как воспитанный питерский мальчик:
– Да, дядь Ген, заеду как-нибудь. Телефон теперь есть – предварительно позвоню.
Нажимая «отбой», твердо знал, что не позвоню никогда. Такая обида душила…
Пару лет назад на хоккейном матче, в перерыве, кто-то сзади коснулся плеча:
– Олег, здорово!
Оборачиваюсь – мужчина средних лет, слегка навеселе, черты лица неуловимо знакомы. Спрашивает:
– Не узнаешь?
– А я тебя сразу узнал.
– Мой хороший, ну понятно, что сразу…
– Ты не так понял. Я твой двоюродный брат – Сашка, сын дяди Гены.
Пожали друг другу руки, выкурили по сигарете, и я сказал Сашке то, что не отважился когда-то сказать его отцу:
– Нам нет смысла налаживать отношения. У тебя своя жизнь, у меня своя.
Не знаю насколько искренне, но брат со мной согласился…
В школу я пошел в шесть лет. А поскольку маме, работавшей полный день экономистом на одном из питерских предприятий, нужно было знать, что сын после уроков не болтается неизвестно где, она отвела меня на прослушивание в Музучилище имени Мусоргского в класс скрипки. Идеального слуха, который необходим для сложного тонкого инструмента, я не продемонстрировал и был препровожден в эстрадный детский ансамбль «Радуга». Там тоже посетовали на проблемы со слухом, но благодаря маминому знакомству с руководителем взяли для заднего микрофончика – лишь бы ничего не портил. Такой вот – один из первых – привет комплексам, которые до сих пор выдавливаю из себя.
Спустя год-полтора после поступления в школу и ансамбль мы с мамой и ее вторым мужем переехали в отдельную квартиру. Как же мне не хотелось расставаться с коммуналкой, где жили друзья и где меня как самого маленького все любили! Коммунальная квартира на улице Пестеля была из разряда классических: с пьяными скандалами и драками, с вернувшимися после отсидки мужиками в синих наколках, с воровством мяса из соседского борща. Все как у Зощенко. Только повзрослев, я понял, каким счастьем для мамы оказалась возможность вырваться оттуда.
Ее второй муж был москвичом, имел в столице прекрасную двухкомнатную квартиру, но решил осесть в Питере. Именно благодаря дяде Вадиму мы перебрались в отдельное жилье. И после развода, случившегося пять или шесть лет спустя, он повел себя как мужик: не стал разменивать квартиру и отправлять нас назад в коммуналку. Спасибо ему за это.
В «Радуге» я долго был на третьих ролях, но в четырнадцать лет у солистов ансамбля начал ломаться голос, у меня же этот процесс отложился на два года. Тут-то все и вспомнили об Олеге, переправив с заднего микрофона к первому. Я солировал на концерте, посвященном XX съезду комсомола, на «Песне года», во всех гастрольных поездках по Союзу и за рубежом. Наш ансамбль включили в состав концертной бригады «Поезда дружбы», который за пару лет до обрушения Берлинской стены проехал по многим городам ГДР. Кроме детских коллективов в концертной бригаде были взрослые участники: «Машина времени», Вайкуле, Леонтьев. Вместе с Валерием Яковлевичем, который выступал тогда не в перьях, а во вполне цивильном костюме, наш коллектив выходил на сцену: вокальная группа подпевала про то, как важно сохранить мир, хореографическая – лихо отплясывала.
Еще с нами ездил ансамбль Игоря Моисеева, и я без памяти влюбился в одну из солисток. Мне – четырнадцать, ей – двадцать пять. Это было как наваждение, как в омут с головой. Девушке нравились мои обожание и преклонение, наличие преданного пажа давало повод для гордости перед другими балетными, а я умирал от счастья, когда получал разрешение нести ее чемоданчик с гримом. После окончания гастролей мы не виделись, но несколько лет подряд я отправлял на московский адрес возлюбленной открытки ко всем праздникам – это было сродни священному ритуалу – и дважды в год звонил: в ее день рождения и Восьмого марта.