Олег Борисов. Отзвучья земного
Шрифт:
Не без тени сомнения, как-то нерешительно Романов объявил следующее стихотворение – «Духовной жаждою томим». Я заерзал: «Что-то очень знакомое… Но такого стихотворения нет… Или есть? Так это „Пророк“! Но почему он так странно его объявил? Забыл? Решил перестраховаться из-за цензуры?..» Романов читал превосходно. От него шло напряжение, как от Агасфера:
«…И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык…»Пророчество сбывается – после этих слов происходит непредвиденное. В моем телевизоре пропадает звук, я бросаюсь к регулятору громкости, начинаю вращать его вправо-влево. Звук от этого не появляется, однако губы Романова продолжают вещать. В немую. Пожалуй, в этот момент он жестикулировал ими еще отчетливей, еще чле-но-раз-дель-ней. Лоб сделался сумрачным, зрачки расширились,
На телевидении все были заняты поиском виновного (что случилось со звуком? кто звукорежиссер?) и никто не обратил внимания, что читалась вещь, «не рекомендованная к эфиру». Да и бог с ней, с цензурой, все равно никто ничего не понял!.. Намного интересней другое… ведь Романов просто-напросто забыл слова. Восемь строчек, начиная от:
«И празднословный и лукавый»,выпали у него из головы. Какую же надо иметь изворотливость, какую кошачью реакцию, чтоб на ходу такое придумать! А может, и не на ходу? Может, он заранее предвидел, что забудет, и сочинил такой «трюк»?..
Романов весь полон тайн. Иначе, как мистическими, не назовешь его паузы. Он говорил нам: «Зачем тут автор написал еще слова? Возможно без слов. Слова – хорошее прикрытие для плохого актера», и брал карандаш с толстым грифелем. (Тогда появились очень удобные, чешские. Он даже мне один подарил – я храню, хотя грифели давно кончились.) И начинал марать. Безжалостно. При этом приговаривал: «Пусть меня осудят авторы, критики», – и вымарывал еще фразу.
И действительно, он, только он мог без слов. Я хотел у него этому учиться, но никак не мог понять, как он это делает. Пробовал его движения разложить по кадрам:
…Вот он подошел к водке.
Выдохнул воздух.
Почесал затылок.
Потер руки.
Рассмотрел рюмку на свет – вроде как его волнует, хорошо ли вымыта.
Потом налил – медленнее некуда.
Перед тем как выпить, еще раз поднес к свету, чтоб убедиться, что не мутная.
Когда опрокинул в рот, проглотил не сразу – сначала прополоскал.
И уж такую гримасу скорчил…
Когда мы спрашивали Романова, как достигаются эти «длинноты», он от объяснений уходил. Отшучивался. Точнее, прикидывался, что не понимает, о чем спрашивают: «Олег, поверь мне, я не всегда помню, какую пьесу в этот вечер играют. Вот из кулис появляется Катенька Деревщикова. Ага, значит, играем „Машеньку“. А какие там слова? Тут же направляюсь к авансцене и стучу каблуком у суфлерской будки. Требую подсказки. Из будки появляется Бликштейн, тут же „защепляет“ бровь, поднимает на меня невинные еврейские глазки: „Что вам угодно, Михаил Федорович? Что играем „Машеньку“, вы уже поняли? Сейчас я подам вам Текст… Как у вас сегодня настроеньице? Не в духе?.. вижу, вижу…“ Текст понимаю не сразу, переспрашиваю. Потом уже, когда слова во мне улягутся, начинаю думать, как это сказать… Это – процесс, милый мой, долгий процесс…»
Светлый человек!.. Когда его он уходил из театра, он зашел к нам домой, на бульвар Шевченко. Прощаться. Зашел без звонка, без предупреждения. Сел прямо в прихожей: «Уезжаю в Москву. А в общем – в могилу… Конечно, у вас, Олег, другая ситуация – вы молоды… Но я вам тоже советую: уезжайте отсюда, пока не сожрали…» Весь вечер пил, не пьянел и все время молчал. Паузы…
В Москве он вскоре умер. Его могилка, на которой гордо написано «Народный артист СССР», могилка на Новодевичьем, совсем неухоженная…
Июнь, 28
«Поплавок»
Снова – Киев. Завтра уедем к Лобановским на дачу, а сегодня с сыном отправились в Кирилловскую церковь.
Она еще неотреставрированная и, конечно, недействующая. Сначала преодолеваем подъем в гору. Кажется, это Куреневка. Может, я путаю, но здесь должна быть больница. Так и есть: появился некто в белом халате, потом некто в колпаке. Наверное, этим дозволено гулять, а другим – строжайше запрещено. Эти – небуйные.
Я припоминаю этот тын… Много лет назад (шутка ли – около двадцати пяти!) мы с Катей Деревщиковой давали тут концерт. Получали каждый по пятерке. Месячная зарплата в театре – 90 рэ, а вместе с концертами набегало до 130. Больше всего подрабатывали под Новый год и не только в дурдомах, но и в обычных больницах, домах престарелых. Чаще всего играли сцену из спектакля «Когда цветет акация». Сами сочинили такую «выжимку»: я выхожу с гитарой, за мной – Катя, следует сцена ревности – подозрения,
Кстати, в той больнице на Куреневке площадка была крошечная. Только и помещалось раздолбанное пианино – такое, что гитару не настроить, – и банкетка, с которой наши ноги свисали прямо в зал. По традиции впереди сидели врачи, надсмотрщики, медперсонал. Больные – сзади, немного пригнув головы, будто на них будут лить холодную воду. В зале почему-то пахло карболкой. Один медработник попытался схватить Катю за ногу. Очевидно, в экстазе. Почему-то зааплодировали. Вслед за ним повставали с мест все врачи, первые два ряда. В этом не было ничего удивительного – моя партнерша была прехорошенькая, глаз не оторвать, когда еще представится возможность пообщаться так близко. Жалко было больных – за выросшими спинами медперсонала им ничего не было видно. Когда мы сцену отыграли, эти вроде как «нормальные» побежали в ординаторскую, где мы переодевались, стали просить билеты в театр, автографы, предлагать бесплатные лекарства, спирт, а Кате даже импортные босоножки. Те, что «ненормальные», тоже выделили к нам представителя. Он раскланялся галантно, поцеловал Деревщиковой ручку, а затем попросил меня с ним отойти в сторонку. Мы отошли.
Пока он представлялся, я искоса разглядывал его «овощную» фигурку – брови, напоминавшие гороховые стручки, и голову (как у Гоголя!) в форме редьки хвостом кверху. Он немного заикался. Однако глаза были бездонные, требовали уважения и мою руку он долго не выпускал. «Понимаете, какая история… – начал он свою исповедь. – Меня стали называть Нарциссом. Конечно, они надо мной смеялись. Но я, когда смотрел на себя в зеркало, не находил ничего смешного. Я понимал, что строение моего тела уникально. В природе ведь ценятся редкие, неповторимые экземпляры. Так вот… Однажды меня посетило желание не расставаться со своим изображением, и я налил в ванну воды. Специальный установил свет. Стал наливать каждый день и подолгу себя рассматривать… Шурочка, жена моя, отнеслась с пониманием. Она за что-то ценила меня, вы понимаете, вы правильно понимаете? Нам жилось хорошо – может, потому, что у нас детей не могло быть… Я бил ее, вот ужас… И вот однажды она ушла в кино, а мне показалось малым одной ванны – я залил весь коридор. Снизу застучали соседи, я им открыл дверь и предложил вместе почитать Овидия Назона, кусочек про превращение Нарцисса. Вы же знаете, что у него есть такой замечательный труд „Метаморфозы“… Я тоже был занят этой проблемой – как из человека сделать цветок. Я ботаник по образованию… Хотите, я почитаю вам что-нибудь из Овидия? Хотите полный вариант или адаптированный, для психов?..» Я понимал, как глубоко симпатизирую этому Нарциссу, цветку Божьему, но что я мог для него сделать? Как сказано у Антона Палыча: «Раз общество ограждает себя от психов высоким забором, оно непобедимо!» Он отпустил наконец мою руку и попросил сигарету: «Только обещайте, что сделаете мне свои замечания по всей строгости». Я пообещал. Он сжал скулы и начал заговорщическим голосом: «Устав от охоты и зноя, мальчик прилег у ручья…» Что-то в таком роде. Это было гениальное несоответствие внешности и текста. Овидий и холщовая роба! «Приблатненный» гекзаметр, наполовину сочиненный им самим: в монолог попадали словечки вроде «поплавок» – на воровском жаргоне это – «пристань». А свою подругу Эхо, которая домогалась его дружбы, назвал «копилкой»… Когда мы с Катей возвращались из больницы, я все время думал о том, кто же на самом деле психи – эти незащищенные, ни в чем не виноватые люди или врачи со своими шумными вопросами, автографами, босоножками?
По возвращении в театр монолог «Поплавка», как мог, пересказал Луспекаеву. Он на меня обрушился: «Вот вы все с вашими халтурами…» Однако зачем-то спросил, где находится сумасшедший дом. Потом долго от меня скрывал, что с какой-то бригадой поехал на концерт и просил, «чтоб обязательно туда, где был Борисов». Попал, однако, он не в дом для умалишенных, а в следственный изолятор, да еще женский. Через месяц «раскололся» и рассказывал со слезами: «Понимаешь, выхожу на сцену, а в зале – одни девки! Чего читать, не знаю, к тому же, не мне тебе рассказывать, я аматер до баб страшный… Моча в голову… После выступления – думая, что незаметно, – подхожу к одной… Лицо исцарапано, вся в йоде, но чем-то мне приглянулась. Спрашиваю ее за что сидишь? Она как воды в рот. „Тебе что, жизнь свою рассказать неохота? Давай потолкуем по душам, легче будет…“ – а рукой к щечке ее уже тянусь. Ну, идиот, ничего не скажешь… Тут ее подруга подходит и на весь изолятор в контроктаве: „Проваливай, артистик… Свадьба у нас с ней была, не видишь? Медовый месяц!“ И гомерический хохот всех заключенных, милиции. Пальцами в меня тычут. Я как кур в ощип попал. Оказывается, та что подруга – это „муж“ на самом деле. Голубу свою оберегает… Верно, что я „левых“ концертов избегал, не мое это дело…»