Олеко Дундич
Шрифт:
— Полистайте, — предложил полковник, — а я тем временем разберу сегодняшнюю почту.
Дундич листал страницу за страницей. Но вот взгляд его задержался на одной фотографии: мужественное лицо, лихо закрученные усы. Под портретом подпись: «Командир Ахтырского полка бригадир Иван Михайлович Подгоричани».
Знакомая фамилия! Дундичу тотчас же вспомнился живописный славянский городок, утопающий в зелени, где чуть ли не половина жителей носит фамилию Подгоричани. Да и сам городок называется Подгорица. Не бригадира ли Ивана Подгоричани имел в виду
Листая книгу, Дундич узнал, что Иван Подгоричани был одним из шестидесяти тысяч сербов и черногорцев, бежавших в XVII веке от турецкого ярма в Австрию. Но австрийское ярмо мало чем отличалось от турецкого. Из Австрии южные славяне ушли в Россию. Здесь, по свидетельству полкового летописца, они основали южнославянские поселения, здесь вступили в русскую армию, чтобы в ее рядах громить захватчиков.
«Иван Подгоричани, — сообщал полковой историк, — был храбрым и талантливым командиром: под его началом ахтырские гусары участвовали в походе против Фридриха Великого, громили конницу Гассан-паши у города Новоселец».
За Новосельцем следовал штурм крепости Измаил. Здесь было захвачено шесть знамен, двадцать пушек, взято в плен четыре тысячи янычар.
Воздавая должное выходцам из Сербии и Черногории, воевавшим под знаменами Ахтырского полка, тот же летописец отмечал, что они «были прирожденными наездниками, славились своей дикой, неуемной храбростью».
Подгоричани прослужил в полку пять лет. Много разных командиров было после него. Ахтырские гусары партизанили с Денисом Давыдовым, с ним дошли до Парижа.
— Здорово воевали! — воскликнул Дундич, проводя рукой по корешку книги. — До Парижа дошли!
— Могли бы и мы до Берлина дойти. — Полковник оторвался от бумаг, поправил очки: — Но нет теперь Кутузовых. Вы вот, подпоручик, участвовали в наступлении на Добруджу. И ахтырцы, как вы знаете, тоже там были, но к славе своей ничего не прибавили. Командующий армией генерал Щербачев, слывший светочем военной науки, оказался, мягко говоря, не на высоте.
— Зато Брусилов наступает, — заметил Дундич.
— Уже не наступает, а отступает. Он тоже спел свою песенку на Юго-Западном фронте.
Полковник снова поднялся из-за стола и, заложив обе руки за спину, прошелся по комнате.
— Вчера из Львова приехал мой сослуживец. То, что он рассказывает, — невообразимо. Солдаты не слушают офицеров, бросают оружие, оставляют позиции, разбегаются по домам. Наступающей пехоте в спину ставят пулеметы…
— Разве нельзя обойтись без них? — спросил Дундич.
— Керенский пытался… Специально выезжал на фронт, но даже у него ничего не вышло. Целые батальоны и эскадроны братаются с нашими врагами.
— С немцами? — Дундич пожал плечами. Он не понимал, как можно подавать руки тем, кто пришел в Россию с мечом, кто топчет ее поля. Как можно делиться куском хлеба с теми, кто грабит мирные города? Лозунг о братании никак не укладывался в голове подпоручика. В его представлении немцы всегда выглядели самыми злейшими врагами человечества.
Полковник остановился возле Дундича и пристально посмотрел на подпоручика, как бы проверяя, дошло ли сказанное до сознания сербского офицера.
— У нас есть враги еще опаснее, — продолжал полковник.
— Простите, господин полковник. Мне кажется, что опаснее немцев нет.
— Милый юноша! Вы большевиков не знаете. Эти люди говорят по-русски, но все они тайные агенты Германии. Они желают Временному правительству поражения в войне… Русская армия должна стоять вне политики. Но во вверенном мне полку, к сожалению, что ни день, то собрания. Запретить митинговщину не в моих силах: полковой комитет откажет в доверии. А дисциплина требует крутых мер. Керенский ввел на фронте смертную казнь, а я бы, если бы мне позволили, в тылу розги учредил. Как ни хулят палочную дисциплину, но без палки и кнута, ей-богу, нет армии. А если розги не помогут, я бы всех большевиков и тех, кто им сочувствует, собрал бы на баржу, и темной ночью вывез в море… акулам на пропитание…
— А нельзя ли их убедить?
— Да что убеждать! Розги и порка — одно спасение.
Чтобы не выглядеть перед младшим офицером проповедником розог, полковник стал сетовать на трудную обстановку: большевики, мол, сбивают солдат с правильного пути.
— На днях один из них, — продолжал полковник, — на полковом митинге выступал. Здорово говорил, собака! Ну настоящий Плевако! Мне приходилось на процессе слушать этого столичного адвоката. В Одессе Керенского слушал. Талант сверкающий: приятные жесты, проникновенные слова, но, скажу вам откровенно, большевистский агитатор Кангун, которого не только солдаты, но и я, что греха таить, с интересом слушал, переговорит и Керенского.
— Не из Красной гвардии он?
— А вы с ним знакомы?
— В поезде вместе ехали.
— Опасный человек. Боюсь, как бы этот Кангун кое-кого из моих баранов за собой не увел. Я предупреждал полковой комитет. Комитетчики смеются: «Кангуна бояться нечего. Он — наш». Не понимаю, как это сын одесского булочника может стать «нашим». Запомните мои слова, подпоручик, эти «наши» принесут России больше бед, чем кайзер Вильгельм.
— Больше? — переспросил Дундич. — Больше, чем Вильгельм? Не представляю.
— Поживете — увидите. Завтра же я подпишу приказ о вашем зачислении, но вы с сегодняшнего дня можете считать себя офицером Ахтырского гусарского полка.
Полковник пожал руку подпоручику, давая понять, что аудиенция закончена *.
Солнце уже скрылось за морем, когда Дундич вышел из штаба полка. И хотя здесь его встретили не так, как на Торговой, но беседа со словоохотливым полковником и особенно его откровенные рассуждения о пользе розог, о публичной порке, о барже, на которой следует вывезти в море всех инакомыслящих, оставили в душе Дундича еще более неприятный осадок, чем разговор во дворе штаба Красной гвардии.