Олени
Шрифт:
Был чудесный вечер, луна снова светила нам своим призрачным светом, но ее светлый диск с правой стороны уже начал потихоньку сжиматься, полнолуние завершалось.
После ужина мы пошли напоследок прогуляться по городку, который в молочно-белом свете луны казался пустынной декорацией.
Кое-где в окнах мерцали голубоватые огни телевизоров — люди спасались от скуки. В тишине была слышна только довольно громкая для засыпающего городка музыка оркестра в ресторане.
Вернувшись, снова сели за стол.
— Хочешь кофе? — спросила Елена, она знала, что я из тех немногих, кто пьет кофе и по вечерам. Вскоре
Мы чокнулись, и хрустальный звон, подрожав в воздухе, растаял в темных углах двора. И снова — тишина, наступившая после очередного исступления оркестра, слышного даже здесь, издалека, но очень четко, в тихом ночном покое. В ветках вяза тревожно отозвалась птица, потом снова наступила тишина, и опять — звуки далекой музыки: крикливая певица пыталась перекричать мелодию старомодного шлягера. И странно, но тихое счастье в моей душе смирилось с пошлой трехтактовой мелодией жизни.
Утром мы встали рано, снова был прозрачный и солнечный день, но уже чувствовалась более резкая и совсем не летняя прохлада. А перед отъездом мы, как и договаривались, зашли в церковь.
Небольшое старое здание, построенное два века тому назад, стояло за высокой каменной оградой во дворе, полном цветов, деревьев и кустов. Мы вошли в полутемное помещение, пахнущее ладаном и базиликом. Перед старинным, украшенным великолепной деревянной резьбой алтарем горело несколько свечей.
В церкви никого не было, поэтому я подошел к столику, на котором лежали маленькие связки серых, желтоватых и коричневых свечей, положив деньги, взял две восковые палочки и протянул одну Елене.
Подойдя к алтарю, мы зажгли свои свечи и закрепили их в большом подсвечнике, потом немного отошли и перекрестились.
Я почувствовал в своей руке руку Елены, и между нами возникла какая-то благоговейная нежность, так непохожая на наши прежние ласки. Снова наши души охватил священный трепет, который я почувствовал вчера вечером, но сейчас в нем было и нечто иное — обет.
Мы живем в атеистическую эпоху, и я никогда не задумывался о Боге (совсем непонятное слово, обозначающее то, что мы не в силах выразить).
Большинство церквей, которые мы посещали в разных концах Европы, я воспринимал, скорее, как художественные достопримечательности, хотя всегда ощущал и атмосферу святости, исходящей от них.
Были ли мои родители религиозными? Мама, а с ней и я, всегда, в каждой церкви, зажигали свечи и крестились. Отец тоже зажигал свечу, но не крестился. Но и не отпускал ехидных шуток в мамин адрес, которую всегда подкалывал за ее «искусствоведческий снобизм». Думаю, он не крестился, потому что вообще не любил ничего «показного». Дед с бабушкой были верующие, но не воцерковленные, те немногие религиозные праздники, которые они отмечали, проходили как тихие семейные торжества. Может быть, само атеистическое время диктовало им эту сдержанность.
Говорят, что не так уж давно само посещение церкви у нас считалось
К тому же, моя нелюбовь ко всякой социальной ангажированности делала меня скептичным и по отношению к этим простым формам свободомыслия. Поэтому я избегал и церковные праздники, и большие храмы, но любил иногда зайти в какую-нибудь маленькую церквушку в далеком городке или селе, чтобы постоять в ее затхлой тишине. Но это были, скорее, минуты психологической разрядки и эстетического созерцания, нежели религиозного трепета.
То вчерашнее чувство — притом вне церкви, под огромным куполом неба — наполнило меня благоговением, и в нем я узнал тот самый восторг, который охватил меня когда-то у моря под горой Шенуа, но в нем уже был и отблеск чего-то другого, не испытанного тогда.
И сейчас, с Еленой, я почувствовал то же самое.
Оно одновременно и соединяло и разъединяло меня с девушкой, стоявшей рядом, погруженной в свою тишину и поглощенной светом свечей, сквозь мерцание которых (в каплевидных прозрачно-золотых ореолах) издали на нас смотрели иконы.
Соединяло, потому что впервые маленький храм нашей любви приютился в большем храме, соединявшем нас с чем-то более высоким, чем мы. А разъединяло, потому что именно в миг этого святого духовного слияния я почувствовал, что даже сейчас мы оба страшно одиноки перед чем-то более сильным и властным, перед чем человек всегда должен быть один, чтобы почувствовать это другое.
И в этом трепете, впервые в моей жизни, меня пронзила неожиданная мысль о смерти. Не о смерти вообще, смерти, которую мы видим вокруг, но она не трогает нас глубоко, хотя мы и знаем, что тоже умрем. А о моей собственной смерти, которая ждет меня в неведомый час.
И я почувствовал себя спокойно-готовым, как бы созревшим для нее. Потому что мы готовы умереть лишь после того, как познали любовь.
Правда, к смерти никогда нельзя быть готовым, она не встречает нас, она просто приходит. Смерть безлика, только любовь имеет лицо.
Но эта готовность к смерти, которую я испытал тогда, была чем-то иным. Это было странное желание одновременно и умереть, и остаться в одиночестве.
Возможно, это и есть любовь.
(И думаю, что мое чрезмерное философствование сейчас — просто отголосок того, что я испытал тогда.)
Уже не помню, как долго мы стояли и что нарушило нашу углубленную сосредоточенность. Впрочем, ничто ее и не нарушало, просто такие мгновения нестойки и совсем непродолжительны, они быстро отлетают, надолго оставаясь, однако, в глубинах нашей души или памяти.