Олепинские пруды (сборник)
Шрифт:
За столом между тем кипели страсти. Наступал тот самый миг, о котором так мечтал покойный Иван Дмитриевич, завещая насчет поминок: пора было всех нас разводить под руки по домам.
Александр Иванович (человек слишком сложный, чтобы о нем можно было сказать в двух словах) встал и сумел создать полную тишину.
— Товарищи, — сказал он, заметно покачиваясь, — что мы делаем? Шумим, смеемся, можно сказать, зубоскалим. А зачем мы пришли? Я предлагаю… Бабы, и вас касается… Я предлагаю вам встать и почтить молчанием.
Деревенские люди не приучены к торжественности. Почти у всех заблестели слезы.
— Так, почтили.
— Оградку, когда растает и обсохнет, почему же не сделать.
— Как, мужики, со светом? Поручим Сергею Торееву, чтобы взял в свои руки, договорился с монтером и чтобы в двухдневный срок…
Правдоискатель, которому давеча не дали говорить, тотчас оказался в оппозиции.
— А! Когда умер — свет, а почему же раньше, при жизни?
— Да сиди ты, Иван Митрич сам не хотел электрического света.
— Значит, постановили. В двухдневный срок…
Бригадир поднял руку:
— Я вот еще что предлагаю. Поскольку тут с нами, так сказать… по телевизору и все такое… Пусть он опишет. Немного. Заметочку. Все, как у нас было… И все хорошо… Помянули… И все в порядке… И отнесет в журнал или газету.
— Два дня ему мало. Завтрашний день на опохмелку.
— Пущай хоть неделю.
— Ладно. Запомним. Если свет проведете, то и я напишу.
Оказалось, что свет тете Агаше провели именно в двухдневный срок. Мне ничего не оставалось делать, кроме как сесть за стол и открыть чернильницу. Хорошо ли я выполнил поручение, судить не мне. Я старался быть добросовестным.
Счастливый колос
Пожелтевшее спелое ячменное поле граничило в этом месте с мелкой зеленой травкой пологого овражного склона. Травка была не очень зелена теперь, во второй половине лета. Не было в ней той, почти светящейся, почти ослепительно яркой чистоты, которая свойственна всему зеленому миру весной, когда еще не припылило его пыльными облаками, плывущими наподобие дымовых завес с каждой проезжей дороги, не притоптало копытами коров и овец. Да и каждая травинка сама по себе потемнела и пожелтела на солнце и на ветру, как дубеет и жесткнет кожа на человеческом лице к пятидесяти, скажем, годам.
Семену Зотову было уже и за пятьдесят. И был он весь продубленный, обожженный, словно горшок в печи. Этому способствовала работа Семена Зотова, он был комбайнером в совхозе имени Ленина.
Сейчас Семен лежал спиной к ячменю и к своему отдыхающему комбайну, а лицом ко всей остальной земле, которая сначала полого опускалась, образуя широкий мелкий овраг, потом снова подымалась, уже на другой стороне оврага и более круто. Но там ее перегораживал частый ельничек.
Лесок стоял ровный, как старинное войско в ожидании битвы и лишь можжевеловые кусты недисциплинированно торчали вразнобой перед плотной и почти черной стеной. Семен знал, впрочем, что только издали кажется ельничек таким чистым и стройным. Зайди в него — и черт сломал бы себе ноги. Не прореженный своевременно санитарной рубкой, захламленный рубкой случайной и беспорядочной, лесок сидит в земле, как незадачливый, нерастущий ребенок, хотя давно бы пора превратиться ему в медно-красную еловую рощу.
Час назад сынишка
— Вот ты, Шурка, не знаешь, а я хорошо помню. У меня и записано все. Три тетрадки исписал.
— Чего помнишь-то? — отозвался Шурка.
— Ты какой дорогой сюда шел?
— Через «Дубки».
— А что такое «Дубки»?
— Ну… дубы там растут. Одиннадцать штук, все в один рядок, по линеечке. Значит, кто-нибудь их там посадил.
— Правильно рассуждаешь. А кто? И почему их одиннадцать?
— Не знаю. Растут и растут.
— А я знаю. Потому что, можно сказать, я их и сажал.
— Ты-ы? — недоверчиво протянул сынишка. — Чегой-то тебе вздумалось в чистом поле деревья сажать. Какую даль от нашего дома.
— Я-то был еще малолетний. Я только держал да мешался. А сажал их мой отец, твой дед Василий Васильевич. И чистого поля там не было, а стоял наш дом, располагалась наша крестьянская усадьба. И было нас, детей, одиннадцать человек. Потому и дубов одиннадцать, понял? Второй с этого краю, вроде бы — я, потому что был я предпоследний, а самый младший, крайний, стало быть, дуб — в честь Николая. А Николай погиб на войне.
— Деревня, что ли, на этом месте была?
— Не деревня, а хутор. Жили мы там одни. Три коровы, две лошади, инвентарь. Молотилка, сеялка. Два сарая, небольшой прудик. Сад, огород, как полагается. Большой погреб. Пасека — двадцать ульев. И все это у меня записано в трех тетрадях. Чего сеяли, сколько родилось, какие цены были на базаре, и прочее. А яму, которая недалеко от дубов, ты заметил?
— Куда же все делись, если одиннадцать человек? — перебил Шурка.
— Кто куда. Николай, видишь, погиб. Дядя Миша сам помер. Дядя Костя бухгалтером работает в городе, ты его знаешь. Зинаида с Олимпиадой на стороне. Я один остался в родных местах, работаю комбайнером.
— Про тебя-то я знаю.
— Знаешь, да не все. Я ведь был активист, или, вернее сказать, застрельщик.
— Кого стрелял-то? — не понял Шурка.
— Не кого, а всякое дело. «Автодор» распространять, закрытие церкви… Это я теперь отстрял. А то я и селькором был, избачом тоже, пьесы разыгрывали, стенгазету выпускали. Лектор из района приедет — прямо ко мне. Введите, говорит, в курс обстановки. Снабдите местными материалами. Фамилии ударников, злостных лодырей? Ну да у меня все записано. Три тетради исписал. Можно сказать, история нашей местности… А книжек этих что прочитано! «Бруски», например, или как это ее… «Ниссо». Ты яму-то около дубов видел или нет?
Неизвестно сколько времени продолжался бы этот урок истории под открытым небом, на границе ячменного поля и отлогого оврага, если бы Шурка не подбежал к отцу в возбуждении.
— Папа! Гляди-ка, какой ячмень!
— Ну какой там ячмень? Обыкновенный. Пиво из него варить будут.
— Да ты погляди! Это нам Наталья Петровна велела за лето гербарий составить: пшеницу, овес, рожь, клевер, все сельскохозяйственные культуры. Вот я и пошел хороший колосок ячменя сорвать.
Семен принял из рук сына колос ячменя и положил его на ладонь. Что-то непривычное, необыкновенное, из ряда вон выходящее почудилось Семену в колосе с первого взгляда, прежде чем он успел осознать, в чем же состоит исключительность этого колоса.