Олепинские пруды (сборник)
Шрифт:
Совпало, что в тот же день мне надо было сходить в сельмаг. Около магазина я увидел трех молодых военных, летчиков, офицеров. Один держал в руках большой пакет, наверно, с закусками, другой — сверток, в котором угадывались удлиненные бутылки югославского коньяка, — другого не было в здешнем магазине. И была с военными девица, чем-то похожая на Долю, но только выше ее, может быть, даже красивее, а вернее, с более правильными чертами лица. И была эта девица уже заметно пьяна. Тотчас я догадался, что это и есть Долина сменщица, Тамара.
Несколько
— Тамара, твоя сменщица, тоже снимает угол?
— Нет, у нее отдельная комната в райцентре. Туда ходит автобус. Езды двадцать минут. А что?
— Да нет, просто так. Бываешь ты у нее в гостях?
— Ну, а как же? Подруга же!.. А больше-то у меня никого здесь и нет. Вы вот теперь…
Я задумывался над тем, почему ко мне ходит Доля. То, что я мог просто понравиться молодой женщине, это я исключил в первую очередь. Замуж за меня она не рассчитывает, ибо она не глупа. От простой женской скуки? Но какая может быть женская скука в окружении молодых и красивых офицеров? Что же остается? Одиночество, как таковое. Одиночество сердца, души, желание прислониться и отдохнуть на долгом, можно сказать, бесконечном в ее двадцать четыре года пути. Зябкость, холод, лютая стужа. Вот и оттаивает около моей неожиданной приветливой печки.
— Ну как, кроссворды все разгадываете? Накопились неразгаданные слова?
Доля закусила нижнюю губку.
— Вы смеетесь, а мне плакать хочется.
— Отчего?
— Уеду я куда-нибудь. Брошу все и уеду. И уехала бы давно. С дочкой не знаю как поступить.
— Не нравится здесь?
— Надоело. Осточертело. Одно и то же. Приезд. Знакомства. Ухаживания. Одни и те же слова они говорят, одни и те же слова я говорю. Двадцать, пятьдесят, много раз… Анекдоты, кроссворды. Все остальное одинаково…
— А вы… Ну, как бы вам сказать? Отработали — и домой. Ни минуты больше. Возьмитесь, постановите для себя, чтобы работа была отдельно, а остальная жизнь отдельно. Чтобы никакого продолжения не было после рабочего дня. 19.00. До свидания. Я — домой.
— К тете Маше? Огурцы соленые есть? Куда же деться-то мне? С чем же я останусь тогда? Пробовала. Стихи наизусть учила. Но ведь не могу же я все время одна. Я ведь живая. Куда я от этого денусь? И на сколько лет? До каких пор? Нет, попала я в западню. А они, ребята, веселые, хорошие. Я их не виню. Телефоны, адреса оставляют. Но все это без толку. Уехал и больше уж — никогда. Как умер. Нет, я до лета как-нибудь доживу, а потом уеду. Куда глаза глядят. К черту на кулички. В тартарары.
Я тоже обещал писать и даже посылать книги. Даже и написал два раза. Даже и послал томики Блока, Омара Хаяма и Леонида Мартынова. Но на большее меня не хватило. Выпала дальняя поездка, закружила Москва, подоспели неприятности, увлекла
Сознаюсь, что раскаянье и запоздалые угрызения совести набросились на меня. Кроме того, окружили воспоминания. Эта ее не сходящая с губ улыбка. Это ее «надо же, а?», этот ее немножечко медицинский запах. Наши одинокие застолья, чай с изюмом. Память глаз, память слуха, память рук, острая память тела…
Трудно ли было, ну хоть в десять дней по письму для ее моральной поддержки! Наверно, ждала, бегала на почту (до востребования) и спрашивать часто неудобно, потому что Клава на почте ее хорошо знает. Но с другой стороны, не лучше ли, что не было моих писем? Она должна была принять решение — уехать, — и письма влияли бы на него. Она осталась бы из-за меня! И что я мог бы ей тогда предложить? Руку и сердце? Все это так, и все это правильно. Но сейчас-то, сию-то минуту, когда я опять один в своей конуре, как хочется, о, как хочется, чтобы Доля опять вошла раскрасневшаяся с мороза, улыбающаяся смущенной улыбкой, сняла свое малиновое пальтецо.
Отвечает милая: на дворе метель, Затопить бы печку, постелить постель.Я любил дразнить ее этими строчками, потому что каждый раз она краснела и укоризненно говорила:
— Ну, зачем же вы так?
— А что? Есенин. И печку мы сейчас обязательно затопим. Будешь греть свои валенки.
И все это было в этой комнате! Печка осталась на месте, скамеечка, телефон… Телефон!
— Соедините меня с профилакторием. Профилакторий? Попросите, пожалуйста, Долю.
Грохнуло в ухе (положили трубку на стол), и отдаленно крикнули там, словно аукнулись в далеком лесу:
— Доля! Тебя…
Ах ты, доля моя, доля. Ни упрека за то, что не писал. Напротив, спасибо за книги. Омара Хаяма она до сих пор не знала. Вернее, пробовала читать, но не могла. Не читается и не запоминается. А теперь — прекрасно.
— Но ведь это же переводы Тхоржевского. Это совсем другое дело, нежели Румер. У Румера, конечно, точнее, но точность убила поэзию. Получилось не живое лицо, а гипсовая маска. Но Тхоржевский — живой. «Бог нашей драмой коротает вечность. Сам сочиняет, ставит и глядит». Ах, Доля, Доля, как я рад, что ты оказалась здесь. Снял трубку — ты тут как тут. Надо же! А?
Доля смеялась, поняв, что ее словечко перешло ко мне.
— Немногому вы у меня набрались. Только это «надо же! а?» на память и останется.
— Брось! Не знаешь, как ты мне была нужна в это время.
— В том-то и дело, что была…
— Но ты же есть. Вот она — ты. Со мной.
Доля не отвечала. Кое-что изменилось в ней за этот год. Могла пообещать и не прийти. Пропадала по нескольку дней. Приходилось звонить, настаивать. Иногда от нее попахивало спиртным. Иногда усталость сваливала ее прямо на скамеечке перед печкой. Иногда же, видимо желая преодолеть свою усталость и добиться чего-нибудь сверх нее, она старалась казаться энергичной и полной сил, нетерпеливой, неистовой в своем нетерпении, но чаще всего это были отчаянные старания.