Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин
Шрифт:
«Равенство» убеждало, звало, раскрывало злодеяния господствующих классов: от уловок какого-нибудь мелкого хозяйчика до преступлений в государственном масштабе.
Еще за два года до войны, когда уже ясной становилась расстановка сил империализма, Клара писала, что Европа похожа на арену, где государства беснуются, взрывая песок, словно рычащие, скалящие зубы звери. Выжидая момент, чтобы кинуться друг на друга, вырвать добычу. И это цивилизованный мир!
А международные форумы? Ведь решения их всегда были повернуты своим острием против войны, и когда она, Клара, предложила на Копенгагенской конференции женщин учредить Международный женский день Восьмое марта и это было принято с таким ликованием и энтузиазмом, — и тут был замысел: проводить этот день под знаком борьбы за мир.
А Базель? С какой горечью вспоминает теперь Клара дни Базельского конгресса Второго Интернационала. Чрезвычайного конгресса. Собравшегося именно ввиду приближающейся угрозы войны.
А ведь это был еще 1912 год. Ноябрь 1912 года. И она так хорошо помнит стены древнего собора, готически заостренные, рвущиеся ввысь, и сумрак и протяженность каждого звука под каменными сводами, и благородную темную окраску дерева, перемежающуюся с золотом канделябров.
И видит себя поднимающейся на трибуну. О чем она говорила тогда? О преступлении, которое готово совершиться, о преступлении, замышленном и организуемом извечным их общим врагом — империализмом. Об отпоре, о предупреждении беды. И о том, что для этого не надо жалеть себя.
Она обращалась к конгрессу от имени женщин-социалисток всех стран. От имени женщин — хранительниц и продолжательниц жизни приветствовала конгресс, объявивший начало крестового похода против войны. Она и сейчас помнит текст Манифеста конгресса и про себя повторяет точные строки о том, что рабочие будут считать преступлением войну ради интересов капиталистов! И вот теперь в это преступление втянуты миллионы рабочих.
Клара шла в колонне демонстрантов, овеваемой множеством красных знамен, под гул колоколов, под бой барабанов, ощущая необычную, тревожную атмосферу этого нескончаемого шествия.
«Ты уже немолода, — говорила себе Клара, — уже столько лет реют над твоей головой наши старые боевые знамена. И твои друзья состарились. Август Бебель! Над твоей седой головой пронеслись годы и беды! И твой голос услышат все, когда ты его возвысишь против войны».
И вот уже нет Бебеля. Он первый поднял женщину, распростертую перед алтарем или коленопреклоненную перед хозяевами жизни. Первый открыл ей мир борьбы.
«Жорес! Что ты скажешь сегодня своим гулким басом, знакомым всей Франции? Добрый великан с большой бородой волшебника, каждое твое слово ловят миллионы людей! Твой портрет висит на стенах миллионов французских домов!» — думала Клара тогда.
И вот Жан Жорес пал первой жертвой новой бойни, злодейская рука нанесла предательский удар из-за угла. Опустел веселый дом в Пасси, и вся Франция шла за гробом любимого сына народа…
Клара вспоминает толпы на набережной Рейна. Их всех объединяли слова гимна. Слова о грядущем великом бое, о победе, которая сметет с лица земли свору псов и палачей, о той единственной цели, ради которой стоит жить.
И все это было. Почему же оно потонуло в криках «Хох!», в медном громе оркестров, в пышных речах о «единстве нации» и «гражданском мире»? Да, именно здесь крылась первопричина. Оппортунизм проник так глубоко, в самое сердце партии. Его теоретики подбрасывали угодные хозяевам, удобные лозунги о «классовом мире во время войны», а практики спешили подкрепить их, гася в зародыше всякую искру протеста…
Вдруг перед ней встало перекошенное злобой лицо Фохта: она столкнулась с ним как-то на фабричном дворе. Только что закончился митинг в красильном цехе, Фохт, несомненно, спешил туда, желая лично прекратить опасное сборище. О, теперь он делает это лично! А когда-то опасался, как огня, любого закутка, где собиралось больше десятка рабочих. Сейчас от него так и пышет самодовольством, оно окутывает его тучную фигуру с головы до пят, от меховой шапки до суконных ботиков. «Вы опоздали, господин Фохт: митинг окончен». — «Вы не имели права, фрау Цеткин. Вы ответите за неправомерные действия! Собрание не было зарегистрировано». — «Можете зарегистрировать мой кукиш!» — раздается позади чей-то озорной голос. Почему запомнилось? Почему что-то новое и опасное почудилось в раздобревшей фигуре Фохта? Фохта, которого она так давно знает. И никогда его ни во что не ставила.
И сразу выплывает другое лицо. Даже не лицо, а нос. Острый, будто что-то вынюхивающий. «Мы идем навстречу новой эре. Эре сотрудничества труда и капитала»…Философствующий полицейский. Модернизированный жандарм. Знамение времени!
Она отгоняет эти видения. Ей хочется вспомнить что-нибудь отрадное. И воспоминание приходит.
Приходит в образе старого человека с молодыми глазами. Хотя они до краев наполнены усталостью и цвет их поблек, что-то неожиданно молодое просверкивает за стеклами пенсне, когда он наклоняется к ней:
— Увидишь, Клара, тяжелые времена пройдут. Нельзя оболванить целый народ. Главное: не сдаваться. Нас недаром зовут горсточкой стойких. Этим можно гордиться…
Франц Меринг! Кларе делается теплее на душе, когда она думает о нем. Может быть, из своих многолетних занятий наукой он извлек эту способность при всех обстоятельствах сохранять спокойствие. Когда стало известно о том, что Либкнехт вместе с социал-шовинистами поднял руку за военные кредиты, все просто кипели: и Роза, и Лео Йогихес, и Дункер. Но Меринг покачал раздумчиво седой головой и сказал: «Не будем спешить. Надо послушать самого Карла». — «Вот как! — закричала Роза. — Значит, есть моменты, когда оправдывается измена?» — «Нет, есть моменты, когда надо точно знать, измена ли это».
Как часто тихий и вразумительный голос Меринга охлаждал их запальчивость и нетерпимость!
Если бы ты сейчас оказался рядом, старый друг, мне не было бы так одиноко и в холодном купе повеяло бы теплом!
Клара остро ощутила свое одиночество, всю непрочность плана, построенного ими, казалось, так расчетливо и наверняка. Частое мелькание фонарей напоминало о близости границы. Вот здесь, при контроле паспортов, ее задержат… Но если даже этого не произойдет, то есть ли основания думать, что конгресс соберется? То, что недавно казалось достижимым и близким — вдруг отодвинулось, исчезло, растаяло в сумраке этого неприютного угла. И она попыталась стряхнуть с себя подавленность, слабость.
Снова раздался робкий и словно бы поспешный стук в дверь.
— Да войдите же, наконец!
Дверь отодвинули и тотчас прикрыли за собой.
— Извините меня за вторжение. Но я узнала вас. И подумала, что, может быть, вам нужна будет моя помощь.
— Почему же мы сидим в потемках? Вот так. Теперь я могу рассмотреть вас…
Молодая женщина. Скромно одетая. Похожа на учительницу: есть какие-то приметы этой профессии, может быть, педантичная аккуратность в одежде. Или эта манера держаться: сдержанная, но не стеснительная.