Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго
Шрифт:
Влюбленность, гаснущая, как костер?
[Виктор Гюго, "Зыбучий песок" ("Созерцания")].
А разве это не чистейший Валери? Не предвосхищение "Морского кладбища"?
О память! Слабый свет среди теней!
Заоблачная даль старинных дум!
Прошедшего чуть различимый шум!
Сокровище за горизонтом дней!
[Виктор Гюго, "Однажды вечером,
когда я смотрел на небо ("Созерцания")]
Когда в 1856 году появились "Созерцания", они воспламенили воображение юного лицеиста из Санса - Стефана Малларме, отец которого написал тогда деду и бабке юноши: "Вы увидите, что ваш внук мечтает о поэзии и восхищается Виктором Гюго, далеко не классиком. Это печальное обстоятельство не благоприятно для его воспитания..."
Материальный успех "Созерцаний" был столь же значительным, как и литературный. За двадцать тысяч франков, присланных, согласно договору, Этцелем, Гюго купил 10 мая дом - "Отвиль-Хауз",
Госпожу Гюго и в особенности ее дочь это "укоренение" глубоко печалило. Изгнание становилось признанным. Адель понимала, что чувство собственного достоинства не позволит ее мужу возвратиться во Францию до тех пор, пока будет существовать Вторая империя, но разве нельзя было найти изгнаннику место не столь уж дикое, какой-нибудь город, где можно было бы завязать дружеские отношения с людьми и найти наконец мужа для Деде? Молчаливая подавленность дочери тревожила мать. Она не осмеливалась говорить об этом Виктору Гюго, - он всегда находил при таких разговорах возвышенные и неопровержимые аргументы, на которые его бедная жена не знала, что ответить, но, как в дни молодости, когда она, будучи невестой, вела с ним переписку, Адель осмелилась возразить ему в письме:
"Жалкое существование, которое влачит наша девочка, может продолжаться еще некоторое время, но, если изгнание затянется, оно станет невыносимым. Прошу тебя, подумай об этом. Я слежу за дочерью, вижу, что ее состояние вновь ухудшилось, и я сделаю все, что велит мне долг, только бы сохранить ей здоровье... У вас троих жизнь наполнена, а она тратит ее впустую; она беспомощна, обессилена, и я обязана ей помочь. Ухаживать за садиком, заниматься вышиванием - это еще не все для девушки в двадцать шесть лет".
Гюго был оскорблен. Он обвинил дочь в эгоизме.
Адель - Виктору Гюго:
"Сегодня утром ты сказал за завтраком, что твоя дочь любит лишь себя. Я не хотела возражать тебе при детях... Но вспомни, Адель безропотно посвятила тебе свою молодость, не ожидая за это благодарности, а ты считаешь ее эгоисткой. Да, она замкнута, производит впечатление натуры суховатой, но имеем ли мы право требовать от нее, лишенной сердечных радостей, сознающей, что жизнь ее негармонична и неполна, - требовать, чтобы она была такой же, как другие молодые женщины? Кто знает, сколько она перестрадала, да и теперь страдает оттого, что будущее ускользает от нее, а годы идут и идут, что завтрашний день обещает быть похожим на сегодняшний? Ты скажешь мне: "Так что же делать? Разве я могу изменить свое положение?" Об изгнании говорить не приходится, но вот о месте изгнания следовало бы подумать... Я допускаю, что, при твоей славе, твоей миссии, твоей необыкновенной личности, ты можешь избрать любую скалу и будешь себя чувствовать в своей стихии. И я понимаю, что твоя семья, не обладающая тем, чем обладаешь ты, обязана приносить себя в жертву не только твоей чести, но и тебе как таковому. То, что делаю я, - мой прямой долг, ведь я твоя жена. Жизнь в изгнании при таких условиях могла оказаться тяжелой и для наших сыновей. Но изгнание так хорошо на них подействовало, что, по-моему, оказалось для них полезным. А вот для Адели - оно было вредным, почему я и чувствую, что должна искупить свою вину, и целиком посвящаю себя моей бедной девочке. Во мне говорит не столько чувство матери, сколько чувство справедливости... Неужели нельзя сделать для своей дочери то, что другие делают для любовницы?"
Она тысячу раз была права, но Виктор Гюго, целиком ушедший в творчество, не воспринимал страданий своих близких. Он охотно бы им сказал: "А разве я жалуюсь?" В конце 1856 года он строил себе дом и находил в этом удовольствие. Это продолжалось долго. Гернсийские рабочие не спешили. "Черепахи, сооружающие дом для птицы", - писал Гюго Этцелю. "Отвиль-Хауз" - большое строение в английском стиле: четырнадцать окон по фасаду, разумеется, опускных. Во втором этаже жили женщины, в третьем поэт и его сыновья. На четвертом выстроили look-out [наблюдательный пункт (англ.)], бельведер, господствовавший над морем, и оттуда в ясную погоду был виден французский берег. И свое жилище, и всю обстановку в нем этот "изумительный столяр" создал по своему образу и подобию. Сумрачные коридоры, казалось, взяты были с какой-нибудь гравюры Рембрандта. Все в этом доме представляло собой символ или несло на себе печать воспоминания.
В столовой,
В бельведере, где он работал - самом высоком месте не только в доме, но и на всем острове, - потолок и стены были стеклянные. Эта прозрачная келья напоминала не то оранжерею, не то ателье фотографа. Из нее "открывался вид на небо и на бесконечность". Гюго писал здесь, стоя за конторкой, возле зеркала, украшенного цветком с причудливыми лепестками, который он сам нарисовал. Спал он в одной из смежных с ателье комнатушек на узкой кровати, и изголовьем ему служил деревянный валик.
Стихи часто рождались у него во время сна. Полусонный, он записывал их и утром собирал ночной урожай. Он вставал на заре, разбуженный пушечным выстрелом, доносившимся из соседнего форта, работал до одиннадцати часов под палящим солнцем, раздевался догола, обливался ледяной водой, а затем растирал тело волосяной перчаткой. Прохожие, знавшие необычный нрав великого человека, поджидали, когда он появится. В полдень завтракали. Шарль с отцом обсуждали различные вопросы; госпожа Гюго восхищалась гениальностью "своих мужчин". Затем каждый занимался, чем хотел.
Госпожа Гюго - Жюлю Жанену:
"Мой муж отправился на прогулку; Тото наряжается - это неисправимый горожанин; Адель музицирует либо занимается английским. Шарль растянулся на старом кожаном диване и, покуривая, мечтает. А я, поцеловав моих взрослых детей, бьюсь над тем, чтобы обед был не слишком скверным... Огюст заперся у себя и работает..."
Дело в том, что Огюст Вакери во время изгнания жил в доме Гюго, рядом с единственной женщиной, которую когда-либо любил: госпожа Гюго (она была старше его на тринадцать лет) возбудила в нем с юношеских лет безнадежную платоническую любовь превратившуюся в необычайную преданность.
"Mille passus" [тысяча шагов (лат.)] совершались с Жюльеттой. Для нее нашли очаровательную маленькую виллу "Фаллю", расположенную в таком близком соседстве с "Отвиль-Хауз", что она видела, как ее кумир совершает на террасе свой утренний туалет. Каждое утро она сторожила его пробуждение, чтобы насмотреться на своего любимого. Гюго издали показывал Жюльетте ее "каракульки", только что обнаруженные им возле двери вместе с двумя сваренными вкрутую яйцами, и целовал ее письмо. Затем он снимал с себя красную ночную одежду, обливался водой, как всегда, и шел в свой бельведер работать. После завтрака он направлялся к Жюльетте. Чаще всего ей предлагалось молча сопровождать его, а ей это совсем не нравилось. "Постарайся не предаваться всецело вдохновению, чтобы мне можно было разговаривать с тобой". Ей столько нужно было ему оказать! Упрекнуть за то, что он заигрывает со служанками, горестно посетовать на запрещение бывать в "Отвиль-Хауз" - ведь это делало ее подозрительной особой в глазах гернсийских жителей; попросить у него рисунки, чтобы украсить ими стены виллы "Фаллю". "Мне нужны и твои повешенные, и замки, и лунные ночи, и ослепительное солнце, и причуды тумана". Она была "потрясена" и "счастлива до мозга костей", когда Гюго во время прогулки, показав ей на серп луны и вечернюю звезду, сказал: "А вот корабль отлетевших душ и подле него шлюпка".