Олимпия Клевская
Шрифт:
— Превосходно, Башелье, продолжайте; вы истинный философ, друг мой. Камердинер отвесил поклон; было очевидно, что он думает о себе именно то, что сказал Ришелье.
— Как я уже говорил, — продолжил он, — в тот вечер мне показалось, что эта Олимпия полностью завладела если не сердцем, то мыслями короля; поэтому, когда он проснулся утром, я был настороже — хотел узнать, заговорит ли он о ней; да и когда король спал, я все прислушивался, думал выяснить, не о ней ли он грезит. Но он ничего не сказал ни во сне, ни после пробуждения; напротив,
— У вас столько ума, Башелье, что я больше не терзаюсь страхом за участь короля.
— Господин герцог слишком добр ко мне.
— Продолжайте.
— Так вот, поскольку нынче с утра он трижды спрашивал, нет ли вестей от королевы, это значит, что сегодня ночью король много думал о ком-то. Ну, и о ком же? Об Олимпии, может быть? Или о графине Тулузской? О Луизе де Майи?
Фамильярность, с которой этот достойный Башелье обходился без «мадемуазель» и «госпожа», являлась свидетельством его могущества.
— И что же?
— На эти вопросы, — заявил камердинер, заметив, что Ришелье озадачен, — я отвечал сам себе так: это не была Олимпия, он ее больше не видел. И не графиня Тулузская, здесь у него нет никакой надежды.
— Значит, то была госпожа де Майи, верно, Башелье?
— И да и нет, господин герцог.
— Погодите, — сказал герцог, — я вам напомню одну подробность, которую вы, может быть, и сами заметили.
И Ришелье поделился с ним своими наблюдениями относительно сцены игры в жмурки.
— Я считаю, — заключил он, — что был миг, когда между ними возникло обоюдное любовное притяжение.
— С госпожой де Майи, монсеньер, случаются минуты слабости, как со всякой доброй француженкой перед лицом своего государя; однако, по существу, у нее имеются принципы и есть муж.
— Муж, мой дорогой Башелье? Но этот муж пренебрегает ею.
— Ах, велика важность!
— Он ее покинул, а она горда.
— Однако же, и, думается, мне надо сказать об этом прямо, не пристало ей быть гордой, если она хочет, чтобы король… Тут уж она не гордячкой должна быть, а даже…
— Да, это препятствие. И все-таки, признаюсь вам, я не считал бы это затруднение главным и единственным.
— Объяснитесь, монсеньер.
— Я допускаю, что король влюблен, даже очень влюблен в Луизу де Майи, или же готов допустить, что он без ума от Олимпии.
Башелье усмехнулся.
— Вот улыбка, — заметил Ришелье, с видом благосклонного попустительства глядя на собеседника, который, казалось, любовался своим отражением в глазах герцога, — смысл которой мне понятен. Если не ошибаюсь, она означает, что король может влюбиться лишь в ту, которую соблаговолите выбрать вы.
— Монсеньер,
— Зато вы такое делаете, мой милый Башелье, а это еще лучше.
— Существует настоятельная необходимость, монсеньер, чтобы все было именно так; в противном случае, как вы сами понимаете, возникла бы ужасающая неразбериха.
— Итак, вы тоже занимаетесь политикой?
— Что до нас с Лебедем, да, монсеньер, это так, мы с ним заключили своего рода союз. Король ведь наш, он собственность тех, кто его обихаживал, растил, учил. Нам он принадлежит больше, чем кому бы то ни было.
— То же самое господин де Фрежюс говорит о себе.
— Господину де Фрежюсу принадлежит король, наряженный королем. Мы же владеем королем, когда он у себя в комнате, в своей постели, в своей ванне. Вот почему мы считаем, что он более наш, нежели чей-либо еще в целом свете. В наших руках он просто молодой человек, вот ведь как.
— И вы правы. Итак, Башелье, я бы сказал, что короля, являющегося вашим достоянием, вы станете делить лишь с теми, кого признаете добрыми и достойными этого дележа.
— Да, монсеньер.
— И вы хотите выбрать Олимпию?
— Я бы желал, монсеньер, открыться вам ничего не скрывая.
— Говорите же тем смелее, что я и сам буду откровенен.
Если выгодно делить короля с вами, я хочу, чтобы и у вас была своя корысть делить его со мной.
— А-а! Очень хорошо!
— Я знаю, что у вас есть все, что ваши притязания не безграничны, почести для вас не много значат, но вы любите добрые земли и добрые экю.
— Разумеется, монсеньер, я же не настолько знатный господин, чтобы избежать насмешек, если мне вздумается заполучить голубую ленту или стать пэром Франции. Но если у меня будут деньги и земли, мой сын и моя дочь в свой час купят себе все, что им подскажет их честолюбие.
— Башелье, я подвожу итог. Известно вам маленькое владение Фронсак, которое может быть передано по наследству любому лицу?
— То, что орошается двумя речками и приносит шестнадцать тысяч ливров годового дохода, монсеньер?
— Да, Башелье; оно вам по сердцу?
— Я воспылал бы к нему страстью, не будь оно герцогством-пэрством.
— Но сейчас оно утратило эту привилегию; теперь оно является имуществом, подлежащим сдаче в аренду, и, что еще выгоднее, освобождено от судебных издержек, поводов для крючкотворства и дорожного надзора с тем, чтобы превратиться в доходное поместье.
— Понятно.
— Эти угодья как нельзя более подходят для верного слуги короля, уже получившего дворянскую грамоту, а в третьем поколении предчувствующего возможность увидеть на воротах своего дворца если не графский, то баронский герб.
— Это недурно, монсеньер.
— Башелье, если я подставляю королю любовницу по своему выбору, вы приобретаете Фронсак и получаете от меня в том расписку в обмен на рукопожатие.
— Монсеньер, вы действуете как большой вельможа, каким и являетесь.