Олимпия Клевская
Шрифт:
Вечером Баньер вернулся, купив за сто двадцать луидоров огромный изумруд. Размышления сами собой привели его к ювелиру. Несчастный влюбленный мечтал отыскать перстень, который мог бы вытеснить из ее памяти подарок предшественника.
Одновременно ему хотелось, чтобы она забыла — да и сам он хотел бы забыть — фразу, прозвучавшую, когда они сидели на скамье у хижины папаши Филемона: «Если, набравшись житейских знаний, — сказала тогда Олимпия, — вы не сделаетесь лучше, чем сегодня, что ж, значит, я обманулась, моя ошибка — мне и
С тех пор Баньер много почерпнул из житейской премудрости, но стал ли он лучше? Он очень опасался, как бы внутренний голос или прозорливость не подсказали Олимпии: «Нет».
«Значит, я плох! — твердил он себе. — Значит, я зауряден. Я способен явить этой женщине лишь видимость достоинства. Она заблуждается в отношении меня, ибо заслуги мои кажущиеся. Долгое время ей казалось, будто я создан из чистого золота, но в один прекрасный день она убедится, что я всего лишь подделка, дешевле фальшивой монеты, низкопробной побрякушки. И в тот же день она меня, конечно, разлюбит».
Баньер и изумруд купил, чтобы доказать повелительнице: он покладист и первым готов идти на попятный.
Но, как уже знает читатель, на часах у ее спальни стояла Клер.
Молодой человек обнаружил ее на пороге, и камеристка запретила ему входить, поскольку хозяйка отдыхает.
Разъяренный, пристыженный, почти потерявший надежду, он закрылся в своей комнате и часть ночи непрерывно писал возлюбленной: закончив очередное письмо, тотчас рвал его на кусочки.
Под конец усталость и — осмелимся предположить — угрызения совести все-таки довели его до изнеможения. Он заснул, уперев локти в стол и обхватив голову руками, перед свечой, заливавшей жидким покровом канделябр.
Часа в два ночи к нему зашла Олимпия и увидела обрывки писем, оплывшую свечу и спящего молодого человека.
Она на краткий миг остановила на нем взгляд и, легкая, словно тень, в своем белом пеньюаре, наклонилась над ним, слегка коснулась губами его лба, нахмуренного даже во сне, и, не будя его, устроилась напротив в кресле.
Таким образом, пробудившись на рассвете, продрогший, сконфуженный, недовольный и обозленный на весь мир, наш герой повалился было в кресло, желая доспать в нем, но вдруг увидел улыбающееся лицо Олимпии.
Тут он упал на колени и, весь в слезах, стал бить себя в грудь, восклицая:
— О да! Она лучше, во сто раз лучше, чем я! Олимпия приняла изумруд, день поносила его на пальце, а потом сказала:
— У вас мизинец такой же толщины, как мой указательный палец; дарю вам этот изумруд, носите его из любви ко мне.
И Баньер, распустив веером хвост как павлин, вышел в город, из-под манжеты слепя сиянием перстня всех дам легкого поведения, прогуливавшихся на бульваре Гранд-Май.
На следующий день после этого приключения Олимпия увидела его весьма озабоченным и спросила:
— Что с вами?
Он только робко взглянул на нее в ответ.
— Вам хотелось бы о чем-то меня спросить?
— Да, —
Она улыбнулась, но тотчас стерла улыбку и ее черты исполнились серьезности.
— У вас доброе сердце, Баньер, — сказала она. — И я ни на минуту не сомневаюсь, что вы предлагаете мне выйти за вас замуж в убеждении, что тем самым сделаете меня счастливой женщиной; но, к счастью или к несчастью, то, о чем вы просите, невозможно.
— Почему же? — спросил он.
— Если возлюбленный приревновал меня к перстню господина де Майи, — ответила Олимпия, — муж будет испытывать ревность к чему угодно.
— Олимпия! — вскричал молодой человек. — Клянусь…
— Не надо клятв, друг мой, — перебила его Олимпия и прикрыла ему рот рукой. — Оставим все как есть, — продолжала она. — Нам и так хорошо.
Баньер хотел было возразить, но она погрозила ему пальчиком, снова рассмеялась, и на том разговор закончился.
Никогда больше речь о женитьбе у них не заходила.
Что может быть очаровательнее жизни двух влюбленных, которые действительно любят друг друга! Как они умеют обходиться без ближних, с каким умением отбрасывают прочь от себя всю пыль, всю палую листву, всех мошек, попадающих в нектар их блаженства!
В течение первых шести месяцев своего пребывания в Лионе Баньер и Олимпия не видели в своем доме ни одного чужого лица, да, по правде говоря, они избегали знакомств из опасения быть узнанными. Но главным основанием их скрытности, надо это признать, было стремление оставаться наедине.
Кроме того, в голове Олимпии роились замыслы, приводившие Баньера в восхищение: например, она умела пригласить музыкантов в прихожую дома так, чтобы те играли им симфонии в жаркое время, а сами они не показывались на глаза исполнителям.
Она обожала прогулки верхом и маленькие двух— или трехдневные паломничества по соседним деревушкам, в глубине добротной кареты, набитой провизией и подушками.
Олимпия любила все, что забавляло Баньера, а его забавляло все, что нравилось ей.
По истечении шести месяцев подобных затей, каждая из которых превосходила все предыдущие в изобретательности, наши влюбленные, роясь в общем кошельке, чтобы осуществить очередную идею, обнаружили, что там осталось только сто пятьдесят луидоров.
Этого хватило бы всего на месяц той жизни, что они вели полгода.
Баньер взглянул на Олимпию, Олимпия поглядела на Баньера, взвешивавшего на руке их достояние.
— Сто пятьдесят луидоров, — сказал он, — дают в сумме три тысячи шестьсот франков.
— У меня вышло то же, — улыбаясь, кивнула Олимпия.
— Я это к тому, что много счастливых и даже очень счастливых людей тратят столько за год. А значит, мы за шесть месяцев нашего счастья заплатили шестью годами их блаженства.
— Совершенно верно, — подтвердила Олимпия.