Олива Денаро
Шрифт:
17.
– Ничего, посвистит и пойдёт себе, – едва слышно утешает мать. Я бросаю доить козу и жду, пока назойливый звук со стороны шоссе чуть отдалится, потом затихнет вовсе, и тишину в загоне станет нарушать только наше с ней дыхание. Тогда я снова берусь за сосцы, но руки ещё трясутся, и когда я тяну слишком сильно, Белянка блеет от боли.
– С девочками, Олива, лаской нужно, – советует подошедший отец, гладя её по спине.
И снова уходит в дом. Голос его тих, словно шелест травы. С кем он вообще говорил, со мной или с козой? Мать, если рот откроет, по крайней
Мать, устроившись на солнышке, склонилась над куском ткани: шьёт мне платье к празднику святого покровителя города. До прошлого года приходской священник выводил меня на сцену с самыми младшими, и я пела первый голос. Мать пришивала мне к плечам пару архангельских крыльев, а все соседки рассыпались в комплиментах. Но в этом году я петь не буду, зато надену белое платье дебютантки, чтобы все вокруг знали: я больше не ребёнок.
– И что, нравятся тебе такие концерты? – ворчит мать, не отрываясь от шитья. – Наобещала чай невесть чего этому синьору, вот он и свистит.
– Он, может, и не мне вовсе...
– Слыхал, Сальво? Меня, выходит, тот юнец кудлатый высвистывает! – зло смеётся она.
Я сажусь рядом, вставляю нитку в иголку, чтобы ей помочь:
– Да мы с ним и словечком не перекинулись!
– А чем перекинулись? Взглядами? Улыбками? Говорила же тебе, улыбнулась – значит согласилась.
Меня всю судорогой сводит, а и она глаз от шитья не поднимет. Ни разу не видела её без работы. Иголка да нитка, швабра да тряпка, половник да сковородка – и руки без остановки ходят, и изо рта правда вперемешку с ядом льётся.
– Да знаешь ли ты, Оли, кто таков Пино Патерно? – хмыкает она и, едва произнеся это имя, втыкает иголку себе в палец. На кончике крошечным шариком набухает капля крови, да так и лежит, не скатывается.
– Нет! – вскрикиваю я, одновременно отвергая имя и тревожась за платье: оно ведь должно быть белоснежным! Белое, как лилия, платье, белая, как лилия, доченька, – так она меня учила. Схватив её руку, подношу к лицу, впиваюсь губами в палец и успеваю высосать каплю как раз вовремя, чтобы она не соскользнула на ткань, чтобы ничего не испортила. Ранка мигом затягивается, даже красноты не остаётся, а рот больше не чувствует горького привкуса крови. Мать, отдёрнув кисть, долго трёт её о грубый фартук.
– Добрый выдался месяц, ничего не скажешь, – что ни божий день, то свист под окном, – ворчит она, но уже смягчившись: может, польщена тем фактом, что я хоть кому-то интересна. – Да только раз руки просить не явился, значит, человек несерьёзный. Будь у него какие намерения, давно зашёл бы переговорить. Свистом суку зовут, а не девушку!
Я-то надеялась, что с окончанием занятий больше с ним не встречусь, что снова стану невидимкой, какой была всегда, но не прошло и нескольких дней, как с дороги раздался свист. И хотя поначалу никто ничего не заметил, я сразу поняла, что это он. Поняла всем телом: при первых же звуках губы, бедра, ноги, рёбра, шея обрели плоть, будто их коснулся его взгляд. Мне даже не нужно было подходить к окну, чтобы увидеть эти чёрные кудри, сквозь которые пробивалось солнце, эти губы, нахально сжимавшиеся, с силой
– У отца Патерно всякого добра навалом, а у нас шаром покати, – продолжает мать громче, чтобы слышал отец, присевший у грядки нарвать зелени. – Он ведь с тех самых пор, как в Марторану вернулся, на тебя глаз положил. И как откажешь, если он при такой семейке сколько хочешь красоток себе позволить может...
Я затыкаю уши, чтобы не слышать, и думаю про себя: неужто это моя вина, что Бог создал меня уродиной? А когда опускаю руки, свист становится громче, и мой позор звучит ему в унисон.
– Ну а ты? Так ничего и не скажешь? – шипит она отцу сквозь зубы. – И ничего не сделаешь?
Тот, отряхнув штаны, уже складывает зелень в корзину.
– А что мне ему сказать? Синьору весело, вздумалось посвистеть. Рад за него.
– Ну а соседи? Нужно всё уладить, пока нас, не дай Бог, на весь город не ославили!
Отец, демонстративно насвистывая, уходит в дом. Мать кричит ему вслед что-то по-калабрийски и без сил опускается на стул:
– Никчёмный ты человек, Сальво Денаро! Тараканья кровь у тебя в жилах! – и, заглянув через приоткрытые из-за жары ставни, добавляет: – Права была мама, упокой Господи её душу: кишка у него тонка что стоящее сделать.
Отцовский свист, по-прежнему летящий из кухни, мешается с тем, что доносится с улицы.
– Значит я с ним поговорю, – кричит Козимино, хватая куртку.
– Не горячись, сынок, не твоё это дело. В этом доме сабли на стене висят, а ножны в бой идут, – мать откладывает ткань в корзинку для шитья и снова кричит, обращаясь к отцу: – А тебе, значит, и на сына плевать? Ничего не вижу, ничего не слышу?
Отец продолжает насвистывать, пока тот, другой, не умолкает и с улицы не доносится звук удаляющихся шагов.
Затем, наконец, и он сдаётся, и снова наступает тишина, вот только не знаю, по душе ли она мне теперь.
18.
Площадь украшена разноцветными огнями, заставлена лотками, с которых продают тыквенные семечки, жареный нут, сладкие стручки кэроба, сахарных человечков. На сцену уже поднялись малышки с ангельскими крылышками, только на моем месте в этом году стоит какая-то другая девица, на меня совсем не похожая: волосы у неё светлые, а кожа бледнющая. Когда хор затихает и она вступает одна, мне кажется, что у меня отняли голос.
Я выхожу на площадь в белом платье и новых туфлях, которые мать купила, попросив взаймы у синьоры Шибетты. Закрытые спереди, на небольшом каблучке – это мне-то, всегда ходившей в сандалиях-«стукалках»! – они со всех сторон сдавливают ногу. По сторонам идут мать и Козимино, отец, сунув руки в карманы, но в шляпе, – на шаг позади. Я высматриваю среди продавцов стиггиолы[11] и аранчини[12] Фортунату. Девчонками мы вместе бегали смотреть на циркачей, зачарованно наблюдая, как корчится, словно пронзив себя насквозь, шпагоглотатель, и как потом достаёт изо рта чистый, без единой капли крови, стальной клинок. Но с тех пор, как сестра вышла замуж, она на празднике в честь святого покровителя не появляется. С другой стороны, а что ей праздновать?