Олива Денаро
Шрифт:
Я отжала тряпку, присела рядом. Мать казалась мне по-прежнему красивой, а вот моё собственное лицо, явившееся в круглом отражении, было цвета воды: серым и тусклым.
– У матери, не считая меня, ещё четверо было, все девчонки, – продолжала она, вылив воду в огороде за домом и утерев пот со лба. – Две старше, две младше. Мальчишек так и не родила. Отец уговаривал, да только она и не знать ничего не хотела. Говорила, нам и так пятерых замуж выдавать, Миммо, пятерых, слышишь, и пальцы у него перед лицом растопыривала. Я-то, конечно, считала себя самой красивой: тщеславие меня и cгубило.
Я принялась тереть сильнее: её откровенность меня смущала. Но мать не унималась:
–
Разговоры о дьяволе мне не по душе. Так что я пошла набрать ещё воды, а когда увидела, как возвращается отец, и за ним Козимино с ведром в руке, не смогла набраться духу пересчитать улиток, чтобы понять, была ли ему нужна.
7.
Лилиана совсем на меня не похожа: она красавица, но, несмотря на это, о замужестве и думать не желает. Говорит, мужчина женщине нужен, как покойнику галоши.
– А как же ты жить собираешься? – спросила я как-то, возвращаясь вместе с ней из школы. – Бродяжничать, милостыню просить? И потом, если женщина не забеременеет, то рассудком тронется. Так мать говорит.
– Работать поеду, на «большую землю», – улыбнулась Лилиана, протягивая мне очередной выпуск журнала, который я немедленно спрятала среди книг.
– И что, всю жизнь будешь полы мыть?
– Мыть полы – не единственная работа для женщин! Стану депутатом парламента, как Нильде Йотти[7].
– Это ещё кто? Приятельница твоего отца?
Лилиана с видом превосходства вскинула брови, как в начальной школе, когда ей давали звезду, а мне – нет. Я почувствовала укол ревности: я ведь не знала, что это за Нильде такая, не знала даже, что есть такое слово – «депутат». В словаре синьорины Розарии у некоторых профессий, вроде министра, мэра, судьи, нотариуса или врача, вообще не было женского рода.
– Отец говорит, перемены должны начаться с нас, женщин Юга, потому что нас веками учили молчать, а теперь мы должны научиться шуметь, – объяснила она мне, как маленькой.
– Шумную женщину никто всерьёз не воспримет, – возразила я, потому что так говорила мать. Лилиана, ничего не ответив, пошла дальше, потом вдруг остановилась, взяла меня за руку и, улыбнувшись, спросила:
– Почему бы тебе как-нибудь не сходить на наши собрания в сарае?
– Ты что, там же коммунисты! – выпалила я не раздумывая и тут же смутилась.
– У нам многие бывают, о некоторых даже и не подумаешь, – заявила она с таинственным видом.
– Что, неужели Шибетта? – у меня аж глаза на лоб полезли.
– Ну, твой отец, например, и не раз.
Я почувствовала, как колотится сердце, и решила, что лучше бы сменить тему: не хотела знать, правда ли это.
– Подумай! А я тебе тогда все журналы отдам, какие у меня дома есть.
В тетрадках, которые я прятала за отошедшей доской в изголовье кровати, карандашные портреты персонажей были разделены по категориям, исходя из сюжета фильма: «несчастные брюнетки», «легкомысленные блондинки», «дерзкие рыжие» (куда, впрочем, попала только Рита Хейворт) и «порождения дьявола» – для женщин; «добрые и смелые», «злые и уродливые», «несчастные влюблённые», «очаровательные и опасные» – для мужчин. Отдельный раздел я посвятила «красавчику Антонио».
Если Лилиана отдаст мне старые журналы, можно будет заполнить ещё пару тетрадок, думалось мне по мере того, как голос матери, звучащий в голове, становился тише.
– Что, и спецвыпуски? – переспросила я на всякий случай.
Лилиана молча опустила голову в знак согласия.
Дойдя до перекрёстка, я свернула на грунтовку и помчалась к дому. Потом остановилась, прокричала ей вслед:
– Тогда приду, – и снова бросилась бежать.
8.
Но не пришла. Зато однажды, после уроков, Лилиана позвала меня в гости помочь с портретами, и я согласилась, надеясь похвастать успехами в рисовании. Думала, там будут холст и краски, а она затолкала меня в какой-то тёмный чулан, поперёк которого оказались натянуты бельевые верёвки.
– Зачем вешать белье здесь, на улице же солнце? – нахмурилась я. Потом подошла поближе и обнаружила, что на прищепках – не стираная одежда, а фотографии.
– Так, встань сюда, – велела она, подведя меня за руку к одному из листков бумаги, который едва успела повесить. – Что видишь?
На белом прямоугольнике ничего не было.
– Не знаю, здесь так темно, – смущённо пробормотала я.
– Не торопись. Одно дело смотреть, другое – видеть. Это навык, которому следует научиться, – заявила она, совсем как в начальной школе, когда рассчитывала стать лучшей ученицей, хотя теперь мы обе были старшеклассницами и склонения синьоре Терлицци лучше меня не мог ответить никто.
Я прищурилась, словно пытаясь вдеть нитку в игольное ушко, и, может, из-за этого усилия мне вдруг показалось, что на белой бумаге медленно проявляются какие-то чёрточки.
Лилиана усмехнулась, потому что уже умела играть в эту игру. От напряжения у меня потекли слёзы, я не могла отличить изображение на бумаге от тени собственных мокрых ресниц. Пришлось зажмуриться и потереть глаза рукой: когда я снова их открыла, передо мной появилась фигура смуглой девчонки с растрёпанными волосами и торчащими мослами. Меня сразу замутило, а из точки чуть ниже живота по всему телу разлилось тепло.
– Ты меня сфотографировала! Тайком! – я отвернулась. Моё лицо, когда я не знаю, что на меня смотрят, мне совсем не понравилось. Да и потом, разве я виновата, что Господь сотворил меня уродиной? Лилиана размотала ещё несколько бурых плёнок, которые тут же завились, как змеи.
– Тебе не нравится?
– Не знаю.
– Что, плохо вышла?
– Вышла хорошо, потому и не нравится.
Этой минуту назад отобравшей мяч у мальчишки, который высмеивал хромающую походку Саро, этой бежавшей без оглядки, только для того, чтобы потом внезапно остановиться, подхватить камень и выстрелить им из рогатки, этой всклокоченной черномазой обезьяной была именно я.