Оливия и Смерть
Шрифт:
– Вы правы.
Патрик вздохнул. Ему вдруг захотелось остаться в одиночестве. Находиться в толпе, когда вокруг тебя рушится мир – бессмысленно. Поэт отправился в дворцовую часовню, сочиняя по пути молитву.
– Господи, он старался быть хорошим слугой Тебе и добрым правителем. Ты дал ему тяжкую ношу при жизни, подари же теперь лёгкую смерть…
Он вернулся к себе примерно через час. В уютной чистой комнате с камином, заменявшей Патрику приёмную, на подносе лежала одна-единственная записка. Поэт распечатал её и узнал руку Мариэнеля. Должно быть, слуга, принёсший послание, был здесь совсем недавно. На чистом листке почерком, выдававшим сильную усталость, было выведено всего два слова: "Чёрная пена".
Патрик бросился в кресло у
К вечеру было объявлено, что Оттон скончался. Потянулись длинные часы разговоров, обсуждения предстоящих похорон. Часть придворных ринулась в город заказывать траурные наряды, остальные, как выяснилось, успели позаботиться об этом заранее. Пока тело обмывали и обряжали, дворец казался странным призрачным царством: он был полон жизни деятельной и густой, но приглушённой, почти бесшумной. Тёмные фигуры двигались по коридорам, ведя тихие разговоры и печально покачивая головами, и лишь достаточно приблизившись к собеседникам, можно было обнаружить, что они обсуждают вполне земные вопросы: на какой день перенесут обед у графов Б., в каком платье будет на отпевании баронесса А… Слуги сновали быстрее и бесшумней прежнего, хотя, казалось, такое невозможно. Зеркала были завешены, цветные витражи затянуты крепом, в коридорах мелькало вчетверо больше, чем обычно, чёрных сутан и коричневых ряс. Было душно от искренней и притворной скорби, от витавшего повсюду запаха ладана, горячего свечного воска и сосновой хвои. Запах этот пропитывал всё: мебель, ткани, причёски, разговоры, мысли…
Патрик решил не беспокоить Мариэнеля расспросами, тем более, что главное уже было сказано в записке. Вместо этого поэт поехал домой, чтобы отдать усопшему последний долг. Песнь на смерть правителя упорно не хотела складываться, что-то внутри отказывалось верить в столь неожиданный и трагический конец.
Он отправил лакея к Хуго, чтобы тот подавал коляску, собрал со стола кое-какие бумаги, выпил золотистого бренди из заветной бутылки, припрятанной в шкафу за книгами. Внутри было пусто, прошлое казалось безмятежным цветным сном, а будущее застилала мгла. Поэт всё медлил покидать эти комнаты, всё бродил по ним, как будто ему уже было сказано, что он больше сюда не вернётся. Повинуясь порыву, он вынул из шкафа три книги с намерением забрать их с собой. Одной был сборник стихов Марселя, другой – теософские трактаты одного немецкого философа, с которым Патрик встречался лично, третьей – переписка Абеляра и Элоизы, старая потрёпанная книжица, когда-то стоявшая на каминной полке в доме его матери рядом с Библией и "Ирландскими песнями" Томаса Мура.
Лакей вернулся сказать, что коляска подана. Патрик накинул пальто, взял шляпу, замешкался на пороге, страстно желая оглянуться, но сдержался. Снаружи накрапывал дождь, первый в эту весну. Здесь, на площади, хорошо было слышно, как внизу ревёт река, стремясь освободиться от груза неповоротливых льдин, как ледяные корабли грохочут и трещат, сталкиваясь, наползая друг на друга, раскалываясь на куски…
Хуго помалкивал, утратив обычную весёлость, и только лошадям было всё нипочём: они знай себе беззаботно несли коляску под гору, радуясь быстрому движению, тёплому парному воздуху и ровному пути.
Вечерело. Небо было сплошь затянуто мутной пеленой, цветом похожей на безбожно разбавленное молоко. Патрик представил себе Вальтера, катящего среди опускающегося тумана, в дорожном экипаже или в карете, по просёлочным дорогам вслед за верховым. Дай бог, чтобы весенняя распутица не задержала их в пути. За весь сегодняшний день никто ни разу не подошёл к Патрику с вопросом о юном герцоге. О нём вообще не вспоминали, словно всё давно было решено, словно его и вовсе не существовало. Пройдёт два-три дня, Оттона похоронят, Эдвард сядет на трон. Герцогство вновь обретёт правителя, а значит, и центр равновесия. Никто никогда не узнает о яде: Мариэнель будет молчать, хотя бы из-за инстинкта самосохранения. Все сочтут, что Оттон умер от неизлечимой болезни печени – не он первый, не он последний.
Патрик не мог сейчас думать о том, что станет с Вальтером. Он хотел сперва оплакать мёртвого герцога. Но слова казались безжизненней глины, а ритм вяло трепыхался, словно останавливающееся сердце.
Дома, в своём кабинете, где он заперся после ужина, к которому едва смог притронуться, поэт устроился в кресле и закрыл глаза. Сквозь окна снаружи волнами наплывала ночь, электрическая лампа слабо потрескивала и позванивала раскалённым золотым нутром. Лист бумаги, бледный, как лицо Гельмута Адвахена, выглядел столь же упрямым, своевольным и неприступным. Патрик в раздражении принялся бездумно покрывать его поверхность мелкими рисунками, словно те были знаками освобождающего заклинания. Он хотел искренности, но уже не чувствовал ни боли, ни тоски – одну пустоту и тревожное ожидание чего-то. Из этого не складывают погребальных песен, об этом не поют в славословиях.
Он вдруг ощутил слепую бессильную ярость. Едва в его жизни что-то начинало складываться как надо, являлась смерть и отнимала у него всё. Он потерял семью, родину, двух возлюбленных, друга, а теперь ещё и милостивого покровителя.
– За что, Господи? – спросил он беззвучно, словно Бог читал по губам, как Вальтер. – Если бы ты одарил меня великим талантом, а взамен лишил бы всего – я не роптал бы, я знал бы, за что плачу. Но я – просто ремесленник, чеканящий пряжки для туфель и кующий булавки из того же материала, из какого Челлини делал вазы редкой красоты. Разве этого не довольно?
Голос Магды в его сердце пел о страстном желании счастья. Самой Магды тоже уже давно не было на свете. Тени сгущались по углам, куда не доставал свет лампы. Они вставали на дыбы, но вместо того, чтобы распластаться в зверином прыжке, садились в дальние кресла, как гости. За окном всё было сплошь залито рассеянным молочным сиянием. Патрик бросил перо и слепо уставился на лист перед собой, разрисованный скрещёнными шпагами, театральными масками, надломленными веерами и прочей бутафорией. Он резко встал и выпрямился, обводя взглядом комнату. Тени сидели и ждали, как зрители в театре ждут начала представления.
– Боюсь, я не смогу вам спеть, – с горечью сказал им Патрик. – Ещё Гунтер Лоффт говаривал, что Господь обидел меня слухом, а из милосердия к моим ближним не дал и голоса. Я способен испортить любую мелодию.
Тени молчали.
– Может, вы хотите, чтобы я почитал вам стихи? Песнь на смерть герцога Оттона Э.? Она ещё не готова. То есть… совсем не готова. Возможно, завтра…
Что-то резко и коротко ударило в оконное стекло. Патрик вздрогнул от неожиданности. За окном мало что можно было разглядеть, и он сперва подумал, что звук был случайным, но другой камешек вынырнул откуда-то снизу из тумана и глухо стукнул в деревянную раму. Патрик с минуту колебался. Камешков больше не было, но внизу, в туманной дымке, как ему показалось, что-то начало двигаться, удаляясь в сторону дворовых построек. Кто бы ни был кидавший, он явно не стремился привлекать к себе слишком много внимания. Стихоплёт быстро выдвинул ящик бюро, вынул пистолет, который, на случай грабителей, постоянно держал заряженным, прихватил со спинки стула тёплую куртку и заспешил вон.
Внизу было пусто. Наверное, стоило сообщить слугам о том, что он выходит наружу, но не хватало времени. Патрик вспомнил о человеке, про которого говорил Даймон – о том, кто приходил сюда, желая поговорить с поэтом, когда того не было дома.
Он осторожно поднял засов на двери чёрного хода и выскользнул в сплошное мглистое марево. Было слышно, как вода капает с крыш и деловито журчит в отдалении. Сиротливые силуэты деревьев то и дело выступали навстречу из тумана, сарай и амбар в глубине двора казались бесформенными тёмными пятнами. Патрик прошёл между ними, угол амбара, оказавшись совсем близко, стал чётким и блестел от покрывавшей его влаги в слабом, рассеянном свете далёких окон. Кто-то не то вздохнул, не то охнул совсем рядом. Впереди в тумане что-то шевельнулось.