Оливия и Смерть
Шрифт:
Оливия и Леонид Адвахен прожили в браке пять лет, но детей у них не было. Оливию это, казалось, мало беспокоило, а у графа уже был наследник – сын от первой, давно умершей жены.
Юношу звали Гельмут, ему было семнадцать лет. Он отличался хрупким сложением, но внутри тощего нескладного тела, под тонкой и белой, как бумага, кожей, горело жадное пламя, медленно сжиравшее его изнутри. Оливия признавалась, что побаивается пасынка: он мог подолгу копить гнев, а потом разразиться буйной вспышкой, и тогда даже отцу бывало не под силу его образумить… К счастью, Гельмут редко бывал в С.: ему больше нравились вольная деревенская жизнь и охота, чем придворные затеи.
Связь Патрика с Оливией, бывшая столь невероятной,
В К., куда труппа столичного оперного театра уехала на гастроли, началась эпидемия холеры. Город закрыли прежде, чем актёры смогли из него выбраться, и в числе прочих Тео с Магдой (которая, к удовлетворению примы Эрнестины, вернулась на вторые и третьи роли) оказались на несколько месяцев отрезаны от мира. Магда заразилась в октябре, когда холера уже покидала К. Она была одной из последних жертв болезни. Тео, вернувшийся с другими актёрами и певцами в С., выглядел сильно похудевшим и почерневшим, словно сам перенёс тяжёлый недуг. Он по-прежнему пел главные партии, но как-то угас, и никто уже не говорил о нём, как об одном из первых теноров герцогства.
Патрик так и не признался своей возлюбленной, что опера была посвящена не ей, а совсем другой Оливии. Они вообще редко говорили об опере, но однажды молодая графиня обронила посреди, казалось бы, совсем невинной беседы:
– Люди ходят по смертной грани совсем не потому, что жаждут уничтожения.
Патрик поднял голову с колен возлюбленной и посмотрел на неё в удивлении.
– Я знаю. Но почему ты говоришь об этом?
Оливия пожала плечами.
– Я думала о девушке из твоей оперы. Она знала, что стремится навстречу гибели, но это знание не остановило её. И меня бы не остановило.
Молодой стихотворец сел и посмотрел в лицо женщины. Черты этого лица были не вполне правильны, но на них лежала та замечательная и одновременно щемяще болезненная печать породы, которую накладывают поколения родственных браков. Синие глаза в окаймлении иссиня-чёрных ресниц смотрели спокойно и испытующе.
– И что заставило бы тебя продолжать свой путь к гибели? – спросил Патрик осторожно.
Оливия запрокинула голову, гребень выскользнул из её густых чёрных кудрей, и их волна накрыла полуобнажённые плечи.
– Желание жить.
Она взглянула на него искоса и рассмеялась.
– Разве ты не замечал, как остро мы чувствуем жизнь в минуты скорби? А перед лицом болезни, которая может быть для нас смертельной? Порой мне кажется, что мы только тогда и живём, когда судьба мучает нас и заставляет вспомнить, что мы ещё можем чувствовать боль… Что наша обычная жизнь? Мы ложимся спать и встаём, днём заняты сотнями важных дел, без которых, поверь, можно и обойтись. Мы развлекаемся или трудимся, время бежит, бежит… И в старости оказывается, что мы помним только минуты горя или такой радости, в которой столько же страдания, сколько в потере. О, я люблю рисковать, Патрик! Я люблю ощущать, что моя жизнь висит на волоске, что волосок этот тонок, что всему на свете приходит конец! Я люблю, когда читают стихи, от которых наворачиваются слёзы. И когда я смотрю на картину, заставляющую всё внутри холодеть, этот миг остаётся со мной, как драгоценное воспоминание. И твои стихи, и музыка Гунтера Лоффта спрятаны в моём сердце, как редкостные алмазы в потайной шкатулке…
Патрик зачарованно слушал.
– Что ты предложил своей Оливии взамен этого? Какой выбор она могла сделать? Стать любовницей банального повесы, который бросил бы её, насладившись её красотой? Замужество? Я – замужем. Я уважаю своего мужа и люблю представлять, как в час беды, грянувшей над нашим домом, мы с ним будем вместе и наконец поймём, что именно мы значим друг для друга. В час беды, в час страдания, – может быть, в самый смертный час! Но не тогда, когда я пишу приглашения на званый обед, а он рассуждает о достоинствах своих охотничьих лошадей или собак!
Оливия повернулась и порывисто обняла Патрика.
– Я знаю, что тебе больно слушать о нём, – сказала она. – И всё равно говорю. Это затем, что мы крепче помним тех, кто причинил нам боль.
Патрик стиснул её в объятиях и прижался губами к её губам. Она была права, но у него не доставало сил терпеть эту муку.
Прошло много лет, а Оливия Адвахен навсегда осталась для него чем-то особенным. Однажды – уже после её неожиданной гибели, причиной которой, как было сообщено столичному обществу, явились преждевременные роды, – он поймал себя на том, что вспоминает о ней, как о жене, а не как о любовнице. Возможно, это из-за того, что он был полностью уверен в своём отцовстве. Возможно, она просто была из тех женщин, которые приходят в жизнь мужчины, чтобы поселиться в ней навсегда – или вовсе отнять её. Патрик знал, что, останься Оливия в живых, их ничто не разлучило бы. Только смерть имела власть над этой любовью.
Он издали наблюдал за тем, как её тело вносили в семейный склеп Адвахенов, и сорокашестилетний граф Леонид входил туда, сгорбившись, под руку со своим взрослым сыном.
Патрик был уверен, что никто его не видит, но неожиданно к нему обратился один из слуг Адвахенов.
– Его сиятельство старый граф просили вас уйти, господин поэт. Сказали, мол, негоже вам здесь быть в такой день.
Стихотворец застыл, поражённый этими словами, как громом. Её муж всё знал – возможно, знал с самого начала. Может быть, она сама сказала ему – в своём вечном стремлении будить тяжёлые, мучительные страсти. Чего она, казалось, никогда не испытывала, так это сострадания: жадное любопытство, а вовсе не это чувство заставляло её приходить в дома к обездоленным и недужным.
Так или иначе, Оливия никогда не упоминала о том, что графу Леониду известно об их связи. Патрик внезапно осознал, что все эти четыре года, кажется, действительно ходил по смертельному острию.
После её гибели, вопреки тем давним её словам, поэт как будто на время вовсе перестал жить. Он утратил некую струну, которая вела его раньше, натянутая через всю жизнь – от рождения до невидимой грани между этим миром и тем, о чём смертные могут лишь гадать. Он перестал ощущать божественную волю, вырвавшую его когда-то из дома, бросившую в кипящее жерло войны, затем перенёсшую на континент и постоянно заставлявшую прислушиваться к обрывкам мелодий, возникавших где-то внутри.
Стихи не писались, а их всё время требовали. Их требовал даже не Оттон, который спокойно относился к славословиям в свой адрес. Но в С. то и дело прибывали разные литературные знаменитости, и Патрику вечно приходилось доказывать своё право на герцогское жалованье. Он и сам не заметил, как стал писать почти исключительно оды и тщательно выискивать в придворном календаре торжественные случаи, которым их можно было бы посвящать. Всё валилось у него из рук, мало что по-настоящему удавалось. Патрик впервые столкнулся с тем, что слова – это капризный тяжёлый материал: он то увязал в них, то они громыхали и брякали, как камешки в полой погремушке. Творение стихов, раньше будившее в душе трепетное предчувствие чуда, теперь было подобно укрощению зверей, оно выматывало, приводя в отчаяние. В благосклонности герцога поэту чудился оттенок снисходительности, хотя Оттон был, как прежде, безукоризнено вежлив и ни разу не выказал недовольства или разочарования.