Ому
Шрифт:
Мой долговязый приятель не пылал любовью к Джонсону; напротив, по причинам, известным ему одному, ненавидел его от всего сердца, что до известной степени одно и то же, так как и та и другая страсть требует достойного объекта. Можно считать, что ненависть в каком-то смысле столь же лестна для нас, как и любовь, и, стало быть, глупо из-за нее огорчаться.
Что касается меня, то я относился к Джонсону просто с холодным безразличием и презрением, считая его себялюбивым корыстным лекарем. Поэтому я часто увещевал Долговязого Духа, когда тот ополчался на Джонсона и осыпал его всевозможными непристойными эпитетами. Впрочем, в присутствии
Я сейчас расскажу еще одну историю о моем долговязом приятеле и портовом враче. И тому и другому я не собираюсь уделять слишком много внимания, но так как этот случай действительно произошел, я должен о нем упомянуть.
Через несколько дней после того, как Джонсон представил счет, о чем я упоминал выше, доктор высказал мне свое сожаление по поводу того, что он (Джонсон), хотя мы и разыграли его для своего развлечения, все же умудрился на этом деле заработать. Интересно, добавил доктор, придет ли он к нам еще раз теперь, когда на дальнейшую оплату ему не приходится рассчитывать.
По забавному совпадению меньше чем через пять минут после этого замечания с самим Долговязым Духом произошел какой-то непонятный припадок, и капитан Боб, присутствовавший при этом, никого не спросив, сразу же послал за Джонсоном мальчишку и велел ему бежать со всех ног.
Пока что мы перенесли доктора в Калабусу, и туземцы, собравшиеся толпой, стали предлагать различные способы лечения. Один сторонник энергичных мер стоял за то, чтобы больного держали за плечи, а кто-нибудь тянул его за ноги. Такой метод, способный, пожалуй, воскресить мертвеца, назывался «потата»; полагая, однако, что наш долговязый товарищ достаточно длинен и без дополнительного вытягивания, мы отказались «потатировать» его.
Вскоре нам доложили о появлении на Ракитовой дороге Джонсона; он шел так быстро и был так поглощен процессом движения, что позабыл, сколь неблагоразумно торопиться в тропическом климате. С него градом катился пот — должно быть, от теплоты чувств, а ведь мы считали его бессердечным человеком. Впрочем, впоследствии мы установили истинную причину такой самоотверженной спешки: Джонсона подгоняло просто профессиональное любопытство, желание увидеть небывалый в его полинезийской практике случай. При некоторых обстоятельствах матросы, обычно очень безалаберные, проявляют исключительную заботу о том, чтобы все делалось строго по правилам. Поэтому они предложили мне как ближайшему другу Долговязого Духа занять место у его изголовья, чтобы быть готовым выступить в роли «оратора» и отвечать на все вопросы врача, между тем как остальные будут молчать.
— В чем дело? — с трудом переводя дыхание, воскликнул Джонсон, влетая в Калабусу. — Как это случилось? Отвечайте быстро! — и он посмотрел на Долговязого Духа.
Я рассказал, как начался припадок.
— Странно, — заметил он, — очень странно; пульс довольно хороший. — И, перестав считать пульс, он положил руку на сердце больного.
— Но что означает эта пена на губах? — продолжал он. — Боже мой! Взгляните на живот!
Названная часть тела обнаруживала самые непонятные симптомы. Слышалось глухое урчание, и под тонкой хлопчатобумажной
— Колики, сэр! — высказал предположение один из зрителей.
— К черту колики! — крикнул врач. — Где это видано, чтобы от колик впадали в каталептическое состояние?
Все это время больной лежал на спине, неподвижно вытянувшись и не подавая никаких признаков жизни, кроме вышеупомянутых.
— Я пущу ему кровь! — воскликнул, наконец, Джонсон. — Пусть кто-нибудь сбегает за тыквенной бутылью!
— Эй, там, — заорал Адмиралтейский Боб, словно увидел парус на горизонте.
— Что это, черт побери, происходит с ним! — воскликнул врач при виде того, как рот больного судорожно скривился на сторону и застыл в таком положении.
— Может быть, у него пляска святого Витта, — предположил Боб.
— Держите бутыль! — и в одну секунду был извлечен ланцет.
Но прежде чем Джонсон успел приступить к операции, гримаса на лице больного пропала, послышался тяжелый вздох, веки задрожали, глаза приоткрылись, снова закрылись, и Долговязый Дух, весь дернувшись, повернулся на бок и громко задышал. Постепенно он настолько оправился, что обрел способность говорить.
Попытавшись извлечь из него что-либо членораздельное, Джонсон удалился, явно разочарованный, так как случай не представлял научного интереса.
Вскоре после его ухода доктор сел, и когда его спросили, что же в конце концов с ним было, таинственно покачал головой. Затем он стал жаловаться, как тяжело ему, больному, находиться в таком месте, где для него нет сколько-нибудь подходящего питания. Это пробудило сочувствие в нашем добром старом страже, и тот предложил отправить его туда, где о нем будут лучше заботиться. Долговязый Дух согласился; четверо помощников капитана Боба сразу же взвалили его себе на плечи и торжественно понесли, как тибетского верховного ламу.
Я не берусь объяснить странный обморок моего приятеля, но сильно подозреваю, что причиной, заставившей его попытаться таким способом покинуть Калабусу, было желание обеспечить себе более регулярное питание; видимо он надеялся на хороший стол у того доброжелательного туземца, к которому направился.
На следующее утро мы все завидовали удаче доктора, как вдруг он ворвался в Калабусу; настроение у него было явно плохое.
— К черту! — кричал он. — Я чувствую себя хуже, чем когда-либо; дайте мне чего-нибудь поесть!
Мы сняли подвешенный к стропилам тощий мешок с добытой на судах провизией и протянули ему сухарь. С жадностью грызя его, Долговязый Дух поведал нам свою историю.
— Уйдя отсюда, они рысцой двинулись со мной в долину и оставили в хижине, где в одиночестве жила какая-то старуха. Это, наверно, моя будущая кормилица, подумал я и попросил зарезать свинью и зажарить ее, так как аппетит ко мне вернулся. «Ита! ита! Ои матти… матти нуи» (Нет, нет; ты слишком болен)». — «Сама матти, дьявол тебя забери, — сказал я, — дай мне чего-нибудь поесть!» Но у нее ничего не оказалось. Наступила ночь, и мне пришлось остаться. Забравшись в угол, я попытался уснуть, но тщетно: у старой карги, наверно, была ангина или еще что-то в этом роде, и она всю ночь дышала так тяжело и с таким свистом, что я в конце концов вскочил и в темноте стал подбираться к ней; но она, точно домовой, кинулась, прихрамывая, прочь, и больше я ее не видел. Как только взошло солнце, я поспешил вернуться, и вот я здесь.