Он увидел
Шрифт:
Ощущения эти вспыхивали в Саньке ярко и быстротечно, гасли и менялись, оставаясь в памяти капризными всполохами, которые в бесцветные промежутки затиший можно было перебирать и осмысливать.
Со вчерашнего дня время текло для нее двояко: тягуче-медленно, даже с полными остановками, которые тем не менее плотно наполнялись значением, и вскачь, через получасия и часы, куда-то обрывавшиеся, которых она не замечала вовсе. И сейчас, увидев открывающуюся дверцу машины, Санька удивилась, что так долго просидела в неподвижности, и поднялась, торопясь снова оказаться у кубастенького «Запорожца».
— Вот… Я вам носки постирала. И выгладила, они сухие, — сказала она тому, который был другим, который шарил под днищем и чертыхался.
— Надо
Быстренько обулся, вылез размяться, бодро пожаловался:
— Свернуло, как в наперстке! На кого делают — на лилипутов? Загоню к чертям!
И без сожаления пнул заднее колесо, отчего Григорьев мгновенно сел. Санька тут же заглянула к нему:
— Доброе утро, Николай Иванович. Я кофе сварила крепкого. И картошка еще горячая. А умыться — вот тут за деревьями родничок.
— Чудо-деваха! Золото! — шумно восхитился Самсонов. — Вылезайте, Григорьев!
Григорьев вылез, взглянул на больничное здание. Санька тут же сказала:
— Рано еще, они к восьми приходят.
Григорьев благодарно ей кивнул и быстро отвернулся, пошел за Самсоновым к родничку, а Санька шептала про себя, что — все, все, навсегда, и никогда, никогда… И, шепча свое непередаваемое, она разостлала на траве клеенку, разложила еду и поставила термос с кофе.
— А ты говоришь, Григорьев! — возвратившись, снова восхитился Самсонов, хотя Григорьев, похоже, еще не молвил ни слова. — Видишь, какая добрая душа! Ну, сядем.
— Я не хочу, — отвернулся от клеенки Григорьев.
— Никаких! Девушка готовила, заботилась — уважать надо. И не старайтесь страдать красиво — не получится, даю слово. Садитесь, Григорьев!
Григорьев поморщился от настырности чужих людей, но, чтобы не спорить, сел и взял кусок. И незаметно для себя стал есть споро и убористо. Санька тихо подкладывала. Самсонов деликатно отвлекал разговорами:
— В такую рань — и жара. И небо ярится, аж блестит. Гроза будет, что ли?
— Я не знаю, как это делается, — вдруг сказал, глядя в сторону, Григорьев.
Самсонов и Санька переглянулись.
— А вам и не надо, — заспешила Санька. — Я сама. Я тут приготовила, что ей надеть. Самое хорошее и светлое.
У Григорьева окостенело лицо. Ничего больше не добавив, он встал и побрел к родничку и березам и не возвращался, пока в больницу не потянулись служащие.
— Я ведь тоже не знаю — как… — принижая голос, проговорила Санька. — И боюсь. Я даже на похоронах ни разу не была.
— Да больше-то некому, что ли? — воскликнул Самсонов. — Пожилые или старые этим занимаются.
— Откуда они тут? Молодежная же стройка…
Самсонов крякнул даже и посмотрел вокруг изумленно.
— А знаешь, красуля, в голову никогда не приходило… — пробормотал он.
— Мне тоже, — шепотом сказала Санька. — Оказывается, это плохо, если старых нет. Конечно, город новый, жизнь новая… А вот до серьезного дошло, и что? Вон из нашей комнаты нарочно в первую смену побежали, хотя у всех выходной… Чтобы не участвовать.
— Но товарищи же?
— Товарищи, конечно. Но если ничего не знаем — ни обмыть, ни обрядить, ни каким концом в дверь выносить… Вчера часа два спорили, чем на восток — головой или ногами? Предрассудки, конечно, и практического значения не имеет, но без этого же порядок теряется, верно?
— Ну да, — растерянно подтвердил Самсонов.
— А знаете, это не только в таком случае плохо, что старых нет, это и вообще. Считаться не с кем. Конечно, нам и свободы хочется, и погулять, и всякое… Только как-то без меры получается, обжираловка какая-то.
— А я ведь не знаю, что с ней, с сестрой его. Не стал спрашивать.
— Сама она. Из окна.
— Мудрецы, однако, — мотнул головой Самсонов. — Серьезно живете.
— Ну да, все это оказывается — серьезно. И только один раз. Каждая минута — один раз, больше ее уже не будет. И жизнь один раз, и тоже больше не будет.
— М-да, — всё крякал Самсонов. — И не хочешь да задумаешься. У тебя отец-мать есть?
— Мать, И братишка.
— И что же ты? Самостоятельности захотелось?
— Сложно это. Необыкновенного хочется, не такого, как у других, вот и едешь куда-нибудь подальше, как будто там не такие же люди. Да такую-то работу я и дома могла найти, да и стройку такую — у нас тоже завод строят, и тоже Всесоюзная объявлена, и мать мне говорила… Так нет, я за романтикой сюда, а кто-то отсюда за такой же романтикой — туда… Смешно?
— Ну, почему. Дома ты не поняла бы того, что сейчас понимаешь.
— Да, — согласилась Санька, — наверно, так…
Они разговаривали. Санька то задумывалась, то легко рассказывала Самсонову о своей жизни, была то наивной, то неожиданно колючей, и вроде бы вся находилась тут, в этом разговоре, а между тем самое важное для нее происходило сейчас там, у березовой рощи, где то нервно ходил, то неподвижно стоял Григорьев. Каждый нерв откликался в ней на любое его движение, на замедление или ускорение шага, на поворот, на взмах руки, на то, как он наклонил голову или посмотрел на копошащуюся в непрерывном труде котловину, — и не движения Григорьева сами по себе были значимы для Саньки. Нет, она совсем не любовалась им, да и любоваться там было нечем: ходит сутуло, одно плечо выше другого, длинные, циркульные ноги — нет, все это решительно никакого значения не имело для Саньки. Григорьев мог быть красивее, мог быть еще невзрачнее, мог даже быть уродом — Санька все равно прочитала бы в нем другое. Она разглядела в нем неявную упрямую силу характера, некую кремнистую, никому не доступную сердцевину, и уже само собой разумелось, что этим чертам должна сопутствовать и какая-то важная жизненная задача. Так что Григорьев был уже не просто человек, который живет, а человек, который живет зачем-то, — разница между этим — как между «да» и «нет», как между минусом и плюсом; и Санька, жаждавшая найти свое «зачем», притаилась в ожидании — недаром же в разговоре со следователем проронила фразу о неудачнике или гении, которого могла бы любить Сандра. Сандра Сандрой, но подобная установка удовлетворяла и Саньку, а Григорьев под такую идею подходил, как под зонтик — целиком: он был запрограммированный неудачник.
Странно, конечно, выбирать неудачника, но Саньку сжигала потребность быть необходимой и жертвовать. К тому же она чувствовала в Григорьеве и еще нечто, почувствовала что-то такое, что вдруг да и произойдет, какую-то потенциальную возможность, некое невоплотившееся пока «ночь тиха, пустыня внемлет богу», — словом, Санька надеялась, что неудачник гениален.
Угадав и предположив все это в Григорьеве, Санька невидимо прикрепилась к его душе и теперь могла, закрыв глаза, не просто воспринимать его внутреннее состояние, а различать сложный рисунок его ощущений. Она слышала постоянный прибой боли, слышала ее нарастание и ее спад, обнажающий площадь для нового удара, и удар настигал Григорьева и медно гудел в нем, и это понятно для Саньки было связано с его сестрой; на эти горькие волны многослойно накладывались, взметая в пик душевную муку, какие-то резкие всплески, от которых в Саньке вспыхивал гнев, и она удивляла мирного Самсонова внезапным мрачно горящим взглядом и оглядывалась в поисках виновника, чтобы кинуться тигрицей и наказать зло, а что это зло и, следовательно, требует наказания, было очевидно, потому что иное не могло вызвать в Григорьеве такого яростного, протестующего шквала; мягко вкатывались в Саньку нетяжкие круглые боли, привычные, как давно ноющий зуб, и она догадывалась, что они относятся к прошлому, к не совсем приятным воспоминаниям, к каким-то нерешенным вопросам, — они были похожи на цепочку назойливых многоточий; что-то совсем свежее, вчерашнее (что же вчера с ним было?) врезалось острым жалом, от этого вчерашнего, Григорьев недоуменно останавливался там, в роще, а Саньку затоплял усталый серый фон. Григорьев поворачивал обратно, и все проигрывалось в новых сочетаниях.