Он увидел
Шрифт:
На крыльце Григорьева встретил русоволосый красавец в обшарпанных джинсах и в новенькой ярко-желтой рубахе.
— Привет! — первым поздоровался парень и приказал: — Пошли!
Повел в гараж, где стояли «Жигули», достал откуда-то бутылку «Старорусской», налил в два пластмассовых сосуда и молвил:
— Будем!
Григорьев придержал его руку:
— Поехать надо.
— Ну, и поедем! — сказал красавец и выпил. Указав на бутылку, пояснил: — От бати прячу, ему нельзя. Так что у тебя?
— На стройку надо. В Новую.
— Все — со стройки, ты — на стройку. Молодец!
— Гроб отвезти…
— А? — Парень
— Класс! Признаю! Но — не пройдет! Так и скажи Митричу — не пройдет! — Похохотал. — Не на того напали, ага!
— Какой Митрич? Послушайте, честное слово…
— Актер, актер! Сказал же — признаю! Хороша домовина, хоть сейчас залезай… И оплатили? Или напрокат?
— То есть как напрокат? Оплатил, естественно!
— Номер! А где Митрич? Из-за угла выглядывает, дружок закадычный? Не пройдет! — восхищенно пропел парень и подмигнул: — Это он мне прошлого воскресенья простить не может.
— Воскресенья? Какого воскресенья? — пробормотал Григорьев, туго соображая и пытаясь проскользнуть в ворота.
Парень посмотрел с сожалением:
— Где он тебя откопал, темноту? В Новой, небось? — Снизошел, обнял за плечи. — Ну, так слушай. Я Митричу обед проспорил. На чем проспорил — не важно, но — проспорил. Ладно. И что? Беру корешей, сажаю в эту бандуру, подкатываю к Митричу: прошу обедать! А Митрич у нас, ха-ха, укачивается Митрич! Так укачивается, что плашмя лежит! Но — садится, марку перед всеми держит, думает — в наш забегай, через два проулка. А я что, лопух? Я его — в область, в настоящий ресторан первого класса, за девяносто километров.
Парень хохотал. Горло у него было чистое, розовое, все зубы целы. «Господи, — подумал Григорьев, — убью вот и пусть судят».
Парень оборвал смех, порыскал взглядом по лицу Григорьева, ничего не понял.
— Ну? Признавайся — Митрич прислал?
— Дайте мне пройти.
— Митрич?
— А пошел ты…
Парень уважительно отступил, но у ворот торчать остался, ожидал, что будет дальше.
— У кого тут еще машина? — спросил Григорьев.
— А вон! У четвертого дома отсюда… Эй, кореш, ты чего один-то, я помогу!
Парень с непонятным Григорьеву удовольствием подхватил крышку и, зачем-то сгибаясь в коленях, вроде вприсядку, поволок ее к сумрачному дому с крепкими, похожими на крепостные, воротами, громко и всполошно постучал железным кольцом в калитку и тут же ретировался, неопределенно усмехаясь, маячил издали.
Вышел обширный мужчина при усах и в майке — хозяин. Григорьев изложил просьбу:
— Отвезти бы…
Хозяин мельком взглянул на прислоненное к его воротам и при этом усек суету красавца в желтой рубахе у дальнесоседского дома.
— Отчего не отвезти. Можно отвезти.
— Я вам заплачу, — заторопился Григорьев. — Как скажете.
— Дак сказать что? Сказать можно.
— Сколько вы хотите?
— Сколько хочу… Четвертной, допустим, хочу.
— Ну, пусть четвертной, давайте!
— Пусть-то пусть… А если поцарапает? — спросил хозяин.
— Что поцарапает? — не понял Григорьев.
— А машину.
— Да отчего ее царапать?
— А когда грузить будем.
— Да чего тут грузить — я один поднимаю!
— А если сорвется? Машина-то новая, — сказал хозяин, поворачиваясь к Григорьеву спиной.
— Да заплачу я, если поцарапает! — воскликнул Григорьев и хотел удержать спину за трикотажную майку.
— А на кой мне! — сплюнул под ноги Григорьеву хозяин и запер калитку на засов.
На Григорьева накатила яростная тьма, он заколотил кулаками в дубовую дверь, закричал что-то сорвавшимся голосом — изнутри зашелся хриплым лаем остервенившийся пес.
По улице заскрипели калитки, запереговаривались голоса, собачий лай волной покатился к другому краю города. Григорьев отрезвел, представил, как сейчас глазеют на него из всех окон, стиснул зубы, остался во всем один и успокоился.
Теперь он сообразил положить перевернутую крышку внутрь гроба и, не чувствуя тяжести, взмахнул все на голову. Он шел серединой дороги через заполненное домами и взглядами пространство, шел, наклоняясь вперед, будто насквозь протыкая притаившийся городок, направляясь к смятому самосвалами и тягачами выходу из него. Через весь город его сопровождали беснующиеся собаки, и те, что помельче, подкатывались в хрипоте и пене под самые ноги, а особо одержимые преданностью к порядку кусали его икры и щиколотки. Он не чувствовал боли и не замечал праведной ярости псов, и те разрывались оттого, что он уходил безнаказанным, и какая-то шавка не вынесла этого и тяпнула за ляжку подвернувшегося кобелька, и позади Григорьева на выходе из города остался визжащий комок тел, а из последнего двора донесся беспричинный, раздирающий душу вой, который достиг Григорьева и которому Григорьев захотел ответить таким же беспричинным и полным звучанием. Заметив свой слабый, бездарный скулеж, Григорьев снова включился в существование и ощутил боль в покусанных ногах и душную ненависть ко всему, которая не умещалась в нем и густела извне, как облако, и в этом облаке билась сузившаяся григорьевская жизнь.
Город давно кончился, Григорьев был на пустынной, раздрызганной дороге. Можно было остановиться и на авось подождать какую-нибудь машину, но он упрямо шел, хотя понимал, что это бессмысленно, до Новой километров сорок, а то и пятьдесят, и хоть ты лопни, а за ночь с таким грузом не пройдешь, надо остановиться, но ненависть и обида переполняли его и толкали дальше.
Огибая рытвину, он заметил, что городка уже не видно, ни одного огня не светилось позади, только слегка алел в стороне западный край неба, не разгоняя густеющих сумерек. Он был один во всем видимом ему пространстве, да и дальше не чувствовалось никакого движения и жизни. Он ослаб и ощутил напряженное гудение в теле, и ноги, которые в забвении продолжали бы двигаться и дальше, теперь задрожали и подогнулись.
Григорьев осторожно опустил свою ношу и выпрямился.
Совсем смерклось, ниоткуда не доносилось ни звука. Серела, густо чернея в рытвинах, возникавшая из темноты и в темноте исчезавшая колея. Покрытые пылью обочины источали бессильные травяные запахи, сухие и тленные. Звезд не было, тьма неведомо копошилась по сторонам, баюкая и приближаясь.
Вдали возник свет, раздвоился, послышался шум мотора. Григорьев выскочил на дорогу, замахал руками. Машина притормозила, осветив черного человека и белый гроб, шарахнулась в сторону, и опять все исчезло, как оборвалось, мир и все наполнявшее его перестали быть, и безмерная глубина простирающейся ночи стерла Григорьева.