Он увидел
Шрифт:
В общежитие его не пустили, сказали, что в той комнате нет никого, все на работе, вот смена кончится, тогда и придут, недолго уже.
Людские ручейки вниз иссякли, стала надвигаться, напирать людская волна снизу. Григорьев маячил около общежития, бесцельно пробегая взглядом по лицам, корил себя за что-то неопределенное, морщился и медлил. К нему, неуверенно от всех отделившись, то и дело останавливаясь и разглядывая его, направилась девушка.
«Чего ей, ну, чего ей», — подумал Григорьев, испытывая желание убежать и скрыться, пропасть в какой-нибудь темноте, чтобы на него не смотрели и с ним не говорили. Но девушка
— Григорьев?
— Да, да!. — сразу же обрадовался он. — А вы… вы?
Девушка опустила голову, искоса разглядывая что-то в стороне. Прозвучало виноватое и тихое:
— Мы вместе… В одной комнате.
— Да, да, понимаю, — торопливо отозвался Григорьев. — Хорошо, что вы подошли. Да, да, а то меня не пускали, и вот я ждал. Господи, да, да…
— Вы не волнуйтесь, — сказала девушка разумно и участливо. — Что же теперь.
— Да, да, — кивнул он, — теперь что ж… Как вас зовут?
— Александра, — сказала девушка, и он дернулся всем телом. — Вот видите как — тоже Александра.
— Да, да, извините, я ничего. Как это… Как всё это?..
Она сострадательно смотрела и кивала, и он, видя ее печальное лицо, уже совсем бесповоротно понял, что все это правда, что обманывать себя с этой минуты бесполезно, надо остановиться и принять случившееся.
— Пойдемте, Николай Иванович, день хороший, походим, — позвала Санька, стараясь дать время, чтобы он привык. — Лучше, чем дома, пойдемте…
Григорьев охотно подчинился осторожному, успокаивающему голосу, послушно пошел рядом, а Санька стала говорить о его сестре, о том, каким она была особенным человеком, независимым и прямым и не всегда для них, обычных людей, понятным, но теперь-то уж все ее оценили как надо и сожалеют, что не стремились жить так, как жила она, — не напоказ, не замороченно, а без суеты и пустословия.
Санькины слова были добрые и проникающие, Сандра вставала перед ним живая, но с неким ореолом, который ему не пришло бы в голову заметить самому, и Григорьев стал упрекать себя за то, что редко ей писал, и хотя любил нежно как единственного родного человека, но мало вникал в ее жизнь и интересы, а теперь вот не повиниться и не оправдаться. И мысль, что он теперь один, обдала его в этот летний день замогильной стынью. Он остановился, напрочь этой мыслью потрясенный, представил себе великое множество всяких иных людей по стране, но себя среди них — одного, молчаливого, толкаемого, с другой, чем у всех, кровью, разносящей по его телу тоску по родичам, которую из всех миллионов живущих не мог теперь утолить ни один человек. И эта прерванная связь между ним и его родом, который всегда был, существовал многие тысячелетия и вдруг к сегодняшнему дню сузился до иголочного острия, до лишь его, Григорьева, существования, то есть, собственно говоря, потерялся полностью, — эта исчезнувшая опора подкосила его, и он понял, что один ничего не сможет, что обречен, и уже не имеет значения, когда именно он станет тленом — чуть позже или в эту минуту.
Санька, замерев, смотрела в белое лицо Григорьева, страшилась далее мигнуть, боясь этим малым движением толкнуть человека к конечной гибели, ибо видела, что человек перед ней быстро умирает, а она не знает, чем преградить этому умиранию свободный путь, и, отчаявшись, затормошила Григорьева и заговорила слова, не доходящие до его сознания.
— Тело… тело… — пробилось в
— Какое тело? — с трудом спросил Григорьев.
— Не видели тело… Посмотреть тело… Убрать тело… — назойливо повторял плачущий женский голос.
— Да, да… Простите… — пробормотал Григорьев, частично возвращаясь в себя.
— Ох… — передохнула Санька. — Ох, и напугали вы меня!
И она заплакала от радости, а еще от страха, потому что догадалась и начала понимать свою судьбу в этом человеке.
— Да что вы… Ну, что вы? — спрашивал Григорьев и уговаривал как мог: — Я же не плачу, а вы зачем?
Санька сквозь слезы улыбалась:
— А вам и не надо, это мне плакать придется, а вам это ни к чему…
Он не понял ее, а Санька в эту минуту узнала, что он долго не будет ее понимать, а может быть, и никогда не поймет, но темная дорога не удручила ее и не оттолкнула. Санька вздохнула и приготовилась идти, покуда будут силы.
* * *
Санька привела Григорьева к больничному зданию, занявшему поляну на отшибе, сказала, что подождет, и опустилась на ребристую скамейку перед тощей клумбой.
Она сидела притихшая, испуганная и ничему не верила, то есть в первую очередь не верила себе, словно все вокруг сон или кино, а в действительности никакого Григорьева нет. То есть, он где-то существует, но не такой, каким был тут, а некий другой, который, может, и появится сейчас из этой двери, но она его не узнает и будет всю жизнь чахнуть от несвершившегося.
Санька сидела, а Григорьев все не шел, и можно было уже начинать плакать и отчаиваться, но ей вдруг вообразилось, что Григорьева там, за этими ослепительными белеными стенами, притесняют и обижают и что он тот самый, которого нужно защитить, и сделать это может только она. И она ринулась на выручку.
— Где тут — такой? — сделав сложное зигзагообразное движение рукой, спросила Санька у дежурной.
Дежурная мгновенно ее поняла, указала в прохладную даль коридора и сообщила приниженным голосом:
— У главврача…
Без стука войдя в кабинет главного врача, Санька услышала:
— …мы обязаны чтить! Стыдно, молодой человек! Чтобы молодая девица, двадцати лет, комсомолка… Это возмутительно!
Полная, вполне приятная женщина лет тридцати, в туго обтягивающем накрахмаленном халате, надменно вскинув маленькую голову, отчитывала Григорьева:
— Неслыханно, да! Новый город, стройка, место в общежитии, впереди будущее, да, да, будущее, молодой человек! А что у нее? Амурные дела? А вы знаете, что у меня план? У меня и больных-то нет, а вы мне — смертный случай! Первый смертный случай в этой больнице! Вы это можете понять, молодой человек?
Молодой человек, такого же, в общем, возраста, что и накрахмаленная хозяйка стерильного кабинета, и в самом деле смотрел без понимания.
Санька зловеще двинулась вперед.
— Чего это ты к нему пристала? — вопросила она неожиданно блатным голосом. Главный врач замолкла и развернулась туго накрахмаленным бюстом в сторону нового явления. — Чего пристала?.. У человека горе, а ты тут чего? Тоже мне лекарь! Чего ты ему нотации читаешь, дура?
— Да как вы смеете?.. — задохнулась главный врач. — Выйдете из моего… Сию же минуту освободите помещение!