Он увидел
Шрифт:
— И что?
— А она сказала: возможно… Вот! Она заранее! Заранее все обдумала, теперь я точно знаю! Она что — насмерть? Умерла?..
— К сожалению.
Санька ссутулилась, съежилась, завяла.
— Ну да. Понятно. Скучно ей стало. Всё это.
— Что — это? — уже с раздражением спросил следователь.
Санька снова вскинулась:
— А всё! Может же умному человеку стать скучно? Или вы считаете, что не может? Хорошо, что у меня в голове — так себе, а то взяла бы и вышагнула, а какой-нибудь допрашивал бы: было у меня в этом роде или не в этом?.. Послушайте, надо же брату сообщить!
— Пожалуйста, можете сообщить.
— Видали, какой хороший? Да как же мы сообщим, если адреса нет?
— Ну, этого
— Да он же в Смоленске, брат! Я вам точно! Григорьев Николай Иванович, проще пареной репы. Ну, чего смотрите? Запишите! У вас-то, надо полагать, записная книжка имеется? Город Смоленск, Николай Иванович Григорьев, как придете, так сразу и сообщите.
— Что сообщить? Куда?
— По своим каналам, объяснять вам, что ли? Пусть передадут, что сестра… Они же двое на всем белом свете… Ну? Сделаете?
— Да что вы мне указываете…
— Я не указываю, я прошу. Или даже требую, чтобы вы как человек!
— Прошу говорить со мной официально!
— Да сколько угодно!
— Она не была — ну, скажем, беременна?
— Чего? Тоже мне проблема в наше время.
— А любовь? А несчастная любовь в наше время возможна?
— Всё возможно.
— Но вы полагаете, что этого не было?
— Да я не знаю, каким нужно быть человеком, чтобы она полюбила, а во-вторых…
— А каким нужно быть человеком?
— А вам это интересно, да? Могу и сказать. Несчастным нужно быть. Или очень талантливым. А лучше — то и другое вместе. Вы можете быть несчастным? А талантливым можете? Непризнанным гением, а?
— А во-вторых?
— А во-вторых, как раз несчастной-то любви ей и не хватало.
— Почему вы так думаете?
— Я не думаю так. Я так чувствую.
— Значит, Григорьева не смогла найти непризнанного гения и поэтому… Это вяжется, по-вашему?
— Вы насчет несчастной любви заинтересовались — я ответила. Ну, а когда женщине любить некого… Тут уж вы ничего знать не можете, тут уж вам не дано. И для вас это не вяжется. А для некоторых не вяжется, если без любви жить. И вообще я с самого начала сказала, что ничего вы не поймете.
— Но должно же что-то относиться к этому случаю?
— А может быть, всё относится! Не понравились ей мы с вами, например, вот и не захотела она с нами на одной земле жить. Скучные, говорит, люди. Бабы матом кроют, мужики по три часа перед зеркалом сидят, бороду себе расчесывают, да на черта ли мне такая бодяга?.. Опять не вяжется? Ну, и черт с вами, надоело мне всё, слова больше не скажу…
* * *
Добирался Григорьев сначала самолетом, потом поездом с ночной пересадкой и, наконец, вышел в старозаветном районном городке, откуда нужно было километров сорок проехать на какой-нибудь из попутных машин, что тяжким несмолкаемым гулом возвещали о себе с восточной стороны. Городок хоть и был разбужен грохотом невероятной техники, взлохмачен пылью, но по-прежнему выпускал своих гусей и кур на проезжие улицы, которые теперь и на самом деле стали проезжими, птицам приходилось отскакивать, хлопая крыльями и роняя перья в смертном полете, от гигантских колес невиданных чудовищ, но, ошалело передохнув, они снова возвращались на излюбленные уличные выпасы, еще недавно сплошь покрытые лысоголовой аптечной ромашкой. Городок как-то разом одряхлел, дома и палисадники покрылись пылью, хозяева уже отчаялись свести серый налет со стекол, и окна смотрели на происходящее старчески незряче и покорно.
«Снесут скоро, — подумал Григорьев. — А может, и не снесут, а протянут по краям высокомерные многоэтажки, и устарелые домишки, еще недавно заботливо подновляемые, долго будут хиреть ни живые, ни мертвые, пока не вызреет в них новое поколение и не уйдет работать на стройку и не осядет там прочно, перетянув к себе и стариков, и лишь брошенные псы останутся стеречь не нужное хозяевам
Дорогу можно было и не спрашивать, все здесь двигалось в одну сторону. Григорьев проголосовал, первая же машина подхватила его и понесла в сплошном облаке пыли к невидимой цели.
Часа через два выворачивающей внутренности езды, когда Григорьев то и дело норовил пробить теменем металлическую крышу свирепо рычащего КрАЗа, глазам открылось нечто огромное, смятое в белесый пространственный куб, занимающий нижнюю часть неба. Это было грандиозно, малопонятно и не то чтобы устрашало, а действовало цепеняще, казалось похожим на войну или стихийное бедствие. Природная низина, которую еще недавно вспахивали под пшеницу, до сих пор кое-где перечеркнутая узкими березовыми колками, в середине своей была разворочена, дыбилась отвалами земли, стрелами кранов, железной арматурой, стонала самосвалами и бульдозерами, ухала размеренными ударами пневмомолота, вгоняющего в раненую твердь спичечные сваи. В земное тело вживлялся ощеренный железными сетками бетон, медленно двигались редкие точки людей, не имеющих, казалось, никакого отношения к происходящему новому творению. Далекое летнее небо отмечало это взбунтовавшееся место комом поднятой на высоту пыли. Над низиной простирался исходящий из ее сердцевины вязкий, содрогающийся гул. Еще трудно было представить, что вырастет из этой вспашки через несколько лет, но увиденное поразило Григорьева дикарской дерзостью, отсутствием эстетического начала, упрямой мощью машин и сравнительно ничтожными усилиями людей. Сам инженер, Григорьев впервые мог обозреть сосредоточенное напряжение нулевого цикла строительства. Его охватило чувство беспокойства, истоки которого были неотчетливы, но касались вроде бы этих крохотных темных точек, неспоро двигающихся по котловине, касались сонного и одуревшего от неожиданного пробуждения городка, из которого он недавно выехал, и даже его, инженера Григорьева, тоже чем-то касались.
— Ну, и как? — остановив машину на повороте к сияющему побелкой жилому комплексу и впервые заговорив за всю дорогу, спросил шофер. Григорьев взглянул на него, а шофер указал подбородком на многокилометровый строительный простор. — Знай наших! Ну, бывай, паря, не кашляй…
И он лихо рванул свое утробно ревущее чудовище к разъезженному спуску в котлован.
Этот человек гордился стройкой и был определенно приятен Григорьеву. И Григорьеву вдруг захотелось догнать его и спросить: а тебе будет лучше? Ты построишь это самое большое в мире техническое чудо, но станет ли лучше от этого тебе, симпатичному белобрысому парню? И станет ли лучше мне, Григорьеву, от этих усилий?
Но содрогающий землю оранжевый КрАЗ уже скрылся в густой пыли, и больше никого не оказалось рядом, чтобы выслушать наивные вопросы задумавшегося у обочины человека, который все смотрел и смотрел вниз, в клубящееся, ухающее, в гул и шорох, в крохотные, бессильные голоса невидимых почти людей, в тяжкие развороты механизмов, в замешиваемое этой минутой будущее, смотрел и продлевал свою неконкретную тревогу, чтобы еще на минуту, еще на миг отодвинуть свою реальную боль, которая стояла и ждала, и взяла наконец его за руку и за сердце и повела вверх, к жилому городку, так хорошо расположенному по отлогому склону, где рядом со свежими пятиэтажками взбиралась к небу березовая роща.
Он еще пытался не верить, предполагал, что, может быть, ошибка, бывают же ошибки, но снова и снова вспоминался вежливый участковый милиционер у себя там, в Смоленске, и надежда в очередной раз таяла, заново обдавая его пронзительным и жарким холодом.
Дома уже были рядом, но Григорьев струсил еще раз и свернул в березовую рощу, и вышагивал там от ствола к стволу, натыкаясь на пустые консервные банки и бутылки из-под питья. «Надо, — убеждал он себя, — надо, все равно ведь надо». Однако заторопился к домам только тогда, когда заметил, что к котловине потянулся народ на вторую смену.