Онега
Шрифт:
Громоздкий пароход входит в узенькую речку. Тот и другой берег настолько близки, что кажется, если посильней вытянуться, можно достать рукой до кустов.
Оттого, что речка мала, оттого, что природа в свой предвечерний час подступила вплотную к твоему лицу, становится как-то уютно.
Из-под самого носа парохода, а следовательно, из-под самого нашего носа вылетают из травы утки. Мы целимся в них фотоаппаратами.
Уютней стало на палубе. Пассажиры почти все вылезли, и перед Свидью мы остались с глазу на глаз с рулевым, плотным парнем в заломленной кепчонке, с уверенной
И остановки парохода приобрели особую новизну. Какие там пристани и причалы! Наш «Никитин» прямо без особых маневров, без лишних команд — «задний ход!», «лево руля!» — тычется носом в берег. Соскакивает какой-нибудь засидевшийся пассажир, кивает головой рулевому, говорит, нет, не кричит, а говорит обычным голосом:
— На обратном пути, смотри, пристань. Мне два мешка картошки отвезти надо.
И рулевой тоже отвечает ему дружелюбным кивком:
— Ладно.
Нос «Никитина» отходит от берега, путешествие вверх по Свиди продолжается.
Игрушечная река. Что же будет дальше, если она в своем устье такая узкая? Ведь у всех рек один закон — у истоков они узкие, во впадении широкие. Если Свидь будет подчиняться этому закону, то пароходу «Никитин» придется раздвигать берега своими бортами.
Но Свиди, верно, речные законы не писаны. Чем дальше мы продвигаемся вверх по ней, тем шире и шире она становится, пока не превращается в обычную веселую речку, довольно широкую, с высокими берегами, на которых то тут, то там рассыпаны крыши деревенек.
На высоком берегу, владычествуя над рекой, над лугами, обставленными стожками сена, над деревней Горкой, стоят рядом две деревянные церкви.
Одна — величественная развалина — вскинула к серому небу свой позеленевший от непогод шатер. Купола ее покосились, тес ободран с боков, и все же она красива. Бывает, что дряхлость сама по себе живописна. Художники находят больше поэзии в какой-нибудь покосившейся избенке, чем в новом, только что из-под молотка доме. Но эта церковь красива не своим обветшанием. Напротив, обветшание мешает увидеть ее внутреннее благородство, покосившиеся купола нарушают скупую простоту возносящихся вверх линий. Церковь красива сама по себе — ничего лишнего, никаких затейливых украшений, все просто. Могучий сруб венчается шатром, над входом — второй шатер, поменьше, и все это устремлено вверх; место, где стоит эта церковь, — высокий берег — подчеркивает устремление. Древнее сооружение было прекрасно в молодости, оно остается красивым и сейчас, перед своей смертью.
Вторая церковь построена совсем недавно, быть может в начале нашего века. Она приземиста, пузата, как купеческий сундук, ее убожество не спасают резные наличники на окнах.
Я разглядываю их и стараюсь разгадать загадку: почему более древние сооружения, как правило, построены с большим вкусом?
Уж не потому ли, что архитектор-самородок древней церкви имел перед собой меньше образчиков строительства, волей-неволей ему приходилось полагаться больше на самого себя, чем на готовый пример, доверяться не чужому, а собственному вкусу?
Такая самостоятельность неизбежно заставляла творчески думать. У архитектора же поздней церкви было уже много примеров церковного зодчества, имелись какие-то всеми признанные каноны. В своей работе он полагался не столько на самостоятельные поиски, сколько на чужие, вошедшие в жизнь стандарты. По стандарту действовать куда проще, но где появляется стандарт, там всегда умирает творчество.
Две церкви стоят на берегу. Одну строили вдохновенные художники, другую — подрядчики. Одна — произведение искусства, вторая — ширпотреб.
Юра Коринец клятвенно пообещал накормить нас тройной ухой. Пообещал на вторую минуту нашего знакомства, в тот момент, когда раскрывал перед нами сокровища своего мешка. Тройную уху, не что-либо! Она готовится так: накладывают полный котелок рыбы, заливают водой, основательно варят, потом процеживают, сваренную рыбу — в сторону, в навар кладется новая порция рыбы, снова варится, снова процеживается, и уж только на третий раз рыба остается в ухе. Должно быть, это очень вкусно. Должно быть… Мы тройной ухи так и не попробовали.
На берегу Свиди мы разожгли костер и под накрапывающим дождичком ели обычную, густую, одинарную уху, разумеется сваренную Юрием Коринцем, заправленную по всем правилам кулинарного искусства луком, лавровым листом и перцем. Ели, похваливали и вспоминали, где и как клюнул язь, каким способом вытянули первую щуку…
Веселая была минута, когда эту щуку подвели к лодке. В хозяйстве Юрия Коринца не было одной рыболовецкой снасти — подсачника. Щука могла сорваться. И тут Юрий стащил с головы свою соломенную шляпу, стал ею подчаливать под рвавшуюся рыбу.
Щуку выкинули в лодку. Юрий невозмутимо водрузил мокрую шляпу на голову, а я и Борис лежали на дне лодки и хохотали… Шляпой! Щуку! Что там шляпа, Юра готов был сорвать с себя голову, чтобы не упустить улов.
Для энтузиаста-рыбака Юрия Коринца Свидь оказалась счастливым местом — каждый день и утром и вечером улов: щуки, язи, подлещики. В дальнейшем удача решительно отвернулась от Юрия. Даже легендарное Кенозеро не оправдало его надежд.
Теплый августовский вечер, река — черное стекло, ни малейшего ветерка, а в неподвижном воздухе кружит яростная метель. Да, метель! Наша лодка идет в шести шагах от берега, а за суматошным вихрем белых хлопьев не видно кустов.
Белая метель безмолвна, ни завываний, ни свиста, только на всю реку разносится скрип уключин да осторожный плеск наших весел. Боря поднимает весла, и мы вслушиваемся… Нет, не совсем безмолвна метель. Вечер насыщен робким шумом, словно где-то далеко-далеко бьет ожесточенно по траве сильный ливень. Этот шум создается миллионами бесплотных крылышек. Белые хлопья, густо кружащиеся над рекой, — крохотные мотыльки.
Их называют в народе по-разному: однодневки, поденки, липки, липучки… Однодневки потому, что такой мотылек живет всего один день, липка же потому, что, умирая, он садится на все, что ни подвернется, как бы липнет в предсмертной усталости.