Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик
Шрифт:
Что запомнилось Мичи, так это крупная дрожь, что била его тогда. В первом случае она была вызвана пронизывающим холодом – дело было на исходе зимы. Мичи кое-как выкарабкался из канала на набережную, долго призывно махал ладонью бывалым, а потому равнодушно отводящим взгляд и проплывающим мимо такке, и в конце концов, уже почти не чувствуя тела под быстро дубеющей на морозе одеждой, почти силком прыгнул в лодку к какому-то мальчишке. Нужно было догнать, выловить, хоть как-то пришвартовать свою, сносимую медленным течением в сторону пустующего в это время порта, за которым и вовсе уже -открытое море. Обошлось: лодку тогда вернули, а обсохнуть и отогреться целым кувшином горячей оммы, щедро сдобренной посредственным местным орго, удалось тут же, в ближайшей портовой харчевне. Во второй раз такая же точно дрожь вызвана была не морозом, но ощущением невероятной хрупкости жизни, медленно накрывающим пониманием, сколь тонка, на самом деле, грань, отделяющая бытие от небытия, сколь краткого мига достаточно, чтобы жизнь прервалась, не успев не то что вступить в последнюю свою битву – но даже и понять, что же, собственно, произошло. Одно легкое движение, неуловимое… да и все.
Мичи порой размышлял, до чего красиво было бы, скажем, уйти, потерпев поражение в заключительной яростной
Мичи заглядывал в себя, мысленно прокручивал в обратном порядке события, пока не обнаружил того, что искал: мгновения, когда нечто, названия чему он не знал еще, словно бы предупреждало его изнутри, побуждало проплыть мимо, не оборачиваясь на оклик, на взмах руки – неосязаемое, смутное, мимолетное чувство тревоги, которым так легко было пренебречь ради очередной монеты.
Он словно бы снова и снова нырял в собственную глубину, всматривался сквозь непрозрачную толщу в то, что было на самом дне – и нашел ее, наконец: затопленную колокольню, поросшую ракушками, тиной, обжитую рачками и мелкой рыбешкой, средоточие тишины столь непроницаемой, будто само понятие звука было ей чуждо – однако же и там, среди безмолвия и непроницаемой тьмы, верную своему назначению. Гулкий, глухой удар ее колокола раздавался всякий раз вовремя – в ту самое мгновение, когда было еще не поздно, когда выбор еще оставался. И Мичи учился его слышать. Принимая риск, несколько раз он отвечал согласием вопреки отдававшейся в нем эхом тревоге, только чтобы лишний раз убедиться в надежности, непререкаемости полученного предупреждения. Оставаясь собранным, готовым к любой неожиданности, он работал веслом, краем глаза ни на секунду не выпуская из вида подозрительного своего пассажира, ловя малейшее движение, тщательно подбирая, если нужно было, слова, само даже звучание, окраску речи – что, возможно, позволит парой случайных слов разрядить собиравшуюся, готовую уже разбушеваться грозу. Отделавшись, наконец, от очередного подарка судьбы, доставив сокровище это, куда уж там было надобно, Мичи вздыхал с облегчением и отплывал подальше. Оказавшись в одиночестве и недосягаемости, он раскуривал трубку, а затем мысленно погружался туда – на глубину, откуда достигали его эти протяжные, гулкие, похожие на сдержанный стон удары – и прижимался ладонями, лбом, губами к холодной, шероховатой поверхности верного своего колокола. И – выныривал, жадно хватая губами завиток крепкого дыма, словно первый, такой желанный, глоток воздуха.
Едва еще только незнакомец успел как следует устроиться в лодке – теперь, задним числом, Мичи понимал это с полной ясностью – тайный его тревожный колокол заговорил. Голос был вполне отчетливым, различимым. Да и выглядел старик ровно так, как и полагалось бы, в представлении Мичи, выглядеть смотрителю - как-то уж слишком не броско, подчеркнуто неприметно. Хотя судьба и помогала Мичи до сих пор избегать неприятной встречи, присмотреться к этой породе со стороны он успел, и общее впечатление для себя составил. Окажись Аши и вправду смотрителем, досадовать оставалось бы разве на собственную же свою невнимательность. Ведь всего-то и надо было – как Мичи не раз и поступал в подобных сомнительных случаях – отказаться, отклонить плату широким жестом, да изобразить этакую душевную теплоту – отчего бы, мол, и не подбросить славного человека, ежели по пути? И все-таки, кажется, обошлось. Чего бы смотритель делать не стал, так это представляться – тем более, соприкасаться с ним именами. Не говоря уж и вовсе об этом приглашении на чашку ойи, которым, вместо препровождения в кутузку, неожиданно обернулась встреча. Все это не ослабило еще в Мичи внутренней собранности: верная его затопленная колокольня подавала голос нечасто – и никогда без причины серьезной, веской. Что-то происходило. Что-то, отдававшееся внутри неясным этим волнением – но теперь, когда Мичи успокоился достаточно, чтобы взвесить и оценить это чувство, он с удивлением обнаружил очевидную разницу между теперешним смятением и привычной, знакомой ему тревогой. Он все еще словно бы различал гулкое колокольное эхо – там, в глубине своего существа – и безмолвный этот звук был иным, незнакомым еще, и предвещал не опасность, но звучал, как полагалось бы звучать колоколу, созывающему народ на площадь по случаю особому, важному. «Эй, – словно бы говорил он, – проснись!»
Сумерки понемногу сгущались, и отведенное на сегодня работе время, в любом случае, подходило уже к концу. Даже и не вполне готовый еще довериться столь неожиданному обороту дела, на приглашение старика Мичи решил ответить согласием – не ожидая, впрочем, уж слишком многого. Он пожал плечами и кивнул, давая спутнику понять, что не желал бы доставлять неудобства, и ни в коем случае не напрашивается – но, в сложившихся обстоятельствах, безусловно почтет за честь…
В том, что касалось ойи, Мичи с некоторой застенчивой гордостью полагал себя человеком довольно сведущим, и удивить его было непросто. Жадный до новых впечатлений, он частенько навещал лучшие – или считавшиеся таковыми – городские ойаны, выбирая не самое людное время, чтобы занять приглянувшийся столик – у окна или, напротив, в самой глубине, в уютном уголке у очага. Предлагая гостям ойу – и ничего кроме ойи, как заведено было со времен Прежнего еще Мира, ойаны деликатно, но настойчиво состязались между собой не только в искусстве ее приготовления, но и в создании обстановки, что отличала одно заведение от другого. Мичи любил их особую атмосферу: изысканную, неторопливую, нежную. Такова уж была природа этого удивительного напитка, что всякая суета словно бы сама собой прекращалась, чуждая его духу – уступала, сходила на нет, будто стесняясь собственной неуместности. Устроившись поудобнее, Мичи раскуривал трубку и с наслаждением принимался осматриваться.
Посмотреть было на что. Чего стоили одни только сводчатые потолки ойаны, что располагалась в подземельях бывшего Арсенала – по прямому назначению не использовавшемуся едва ли не со времен Вольницы! Эти крохотные залы, расположенные на разных уровнях, соединенные коваными гулкими лестницами… Или, скажем, ойана
Чтобы приготовить ойу по всем правилам, как полагается, необходимы были четыре предмета: котта – тяжелая ступка с пестиком, вайгни – небольшая мисочка с лопаточкой для смешивания составных частей, жаровня буртха, да еще джуми – сосуд с длинной ручкой, в котором ойа и доводилась четырежды до закипания. Составляющими ойи служили части редких растений – упорно не желавших произрастать в Ооли, несмотря на все попытки ойати вывести местные их сорта. Последовательно представленные в сложившемся порядке приготовления ойи, части эти символизировали, очевидно, круговорот жизни. Корневище нишри, собираемое ранней весной, когда в нем только пробуждались жизненные соки; соцветия йими с тонкими бархатными жилками, распускавшиеся в разгар лета; опавшие и пожелтевшие осенние листья сангали – и, наконец, высушенная сердцевина прихваченных морозом плодов иду. Драгоценным составляющим полагалось храниться плотно закрытыми, при необходимости – даже и в запечатанных воском емкостях, дабы не выдохлись, не пересохли, не утратили ни единой нотки тончайшего своего, богатейшего аромата.
Точного, раз и навсегда установленного соотношения, разумеется, не существовало. Подбирая пропорции, приходилось опираться исключительно на собственный опыт, доверяться чутью. Для приготовления ойи каждую из частей следовало по отдельности, не нарушая естественной последовательности, измельчить в ступке в тонкую пыль, по мере готовности перекладывая в вайгни. Когда все четыре составляющие были растерты, необходимо было тщательно перемешать их между собой широким, чуть закругленным концом специальной лопаточки, после чего на некоторое время оставить смесь «подышать». Вскоре наступал черед насладиться нежнейшим ее запахом – сходным, но в то же время отличным от аромата готовой ойи. На этой стадии кончик носа Мичи, зачарованного сложной игрой нюансов готовой смеси – до полной невозможности оторваться от вайгни - оказывался, обыкновенно, припудрен кирпичного цвета пылью, которую он, бывало, так потом и забывал стереть. По этому знаку ойати частенько с улыбкой узнавали друг друга на улицах Города. Подышавшую воздухом смесь, соединившую отдельные запахи в единое целое, той же лопаточкой можно было теперь бережно перекладывать в джуми, и заливать прохладной водой. Желательно было использовать родниковую – ключевая вода богатого серебром Лиибури ценилась особо – но, за неимением таковой, вполне можно было обойтись и самой обыкновенной, дождевой, разве слегка «укрепив» ее каплей морской воды.
Буртха - жаровня – представляла собой своего рода глубокую сковороду с плоским дном и высокими бортами, на ладонь заполненную чистейшим, тщательно просеянным песком. Огонь под ней обыкновенно разводился еще до начала всего ритуала, и к тому времени, как ойа залита была водой, буртха успевала прогреться как раз в нужной мере. Джуми следовало теперь погрузить в горячий песок, и плавными движениями, слегка покачивая, водить им от середины к краям и обратно, вырисовывая донышком сходящиеся и расходящиеся спирали. Через панту– другую вода вскипала, и над джуми поднималась плотная шапка пены. Тогда сосуд было нужно слегка приподнять над жаровней, легко встряхнуть, постучать днищем о стол, или же просто перемешать ойу узким концом лопаточки. Доводить до кипения ойу полагалось четырежды, после чего можно было и разливать по чашкам. Будучи представленной сторонам света, короткими движениями: к себе, от себя, влево и вправо, ойа считалась, наконец, готовой к употреблению.