Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик
Шрифт:
– А то, Мичи! А то!
Аши немного еще посуетился у очага, поворочал в нем кочергой, и, наконец, разогнулся, заговорщицки подмигнул Мичи и взобрался на высокий стул по собственную сторону стойки. Пару мгновений он довольно точно – и потому весьма забавно – подражал свойственной Мичи манере сидеть, вызвав у того искреннюю улыбку; тут же, впрочем, не выдержал – фыркнул от удовольствия, что шутка его не осталась незамеченной. Подогнув под себя ногу и откинувшись на спинку стула, он сказал:
– Ну, пусть его, погорит. Что ли, пока, покурим?
Такого поворота Мичи, признаться честно, не ожидал. Ему казалось уже, что теперь-то он точно знает, что представляет собою радушный его хозяин – домовитый, веселый, дружелюбный и простоватый. Мичи
Частенько приходилось Мичи встречать и поэтичные восхваления стези простеца, превозносившейся учеными мужами как образец для подражания, своего рода идеал, к которому полагалось стремиться истинному искателю. По их мнению – которое Мичи вполне разделял – достичь восприятия жизни столь непосредственного и чистого, хотя бы даже и в самом конце пути, стало бы достойной наградой за годы размышлений и поисков.
Священная простота, однако, не давалась легко. Извилистый путь, петляя, вел Мичи по кругу – широкому кругу жизни, и следовало честно пройти его весь, теряя и вновь обретая, оступаясь и возвращаясь, чтобы оказаться однажды у истока, в исходной точке, где мудрец оказывается подобен ребенку, а искатель ничем не отличается от простеца. Путешествию Мичи далеко еще было до завершения. Слишком заметной, отчетливой, да и слишком важной еще оставалась для него эта разница: между самим собой, вечно погруженным в собственные мысли – и людьми того склада, к которым принадлежал, судя по всему, и новый его знакомый. Что было и говорить о прочих, копошащихся во мраке невежества, погрязших в неизбывных своих заботах, обуянных страстишками, ползущих по жизни, будто уткнувшись носами в землю?
Впитав и переварив уже предостаточно книжной мудрости, с некоторых пор Мичи решил, что собственный его путь – единственная его забота, а пути других никоим образом его не касаются. Предоставив всему идти своим чередом, он больше не испытывал уже возмущения, всякий раз прежде вскипавшего в нем прежде от соприкосновения с грубостью и глупостью человеческой. Тяги к принятой у простецов общности, к сплетенью своей судьбы со множеством прочих не находил он в себе совершенно, а потому держался уединения – хотя бы и внутреннего, единственно возможного при теперешнем его ремесле. Впрочем, не упускал и случая скоротать время в доброй беседе со случайными своими попутчиками: приоткрывался, как створки раковины – то ли в надежде уловить проблеск мимолетной, нежданной мудрости, что мелькала порой и посреди житейского разговора, как падающая звезда в ночном небе, то ли начиная уже догадываться, что драгоценная, бережно хранимая им отдельность – только ступенька лестницы, что ведет к истинной общности.
Трубок простецы не курили. Как-то было не принято.
Табак пополам с прозрачной смолой орбу, измельченный вперемешку либо с выдержанными в меду сушеными плодами акади, либо – для любителей чего покрепче – с подвяленными на солнце пряными водорослями юти, можно было купить на всяком углу. Плотная, вязкая, духовитая жвачка продавалась, обыкновенно, нарезанной уже, для удобства, кубиками размером с кошти, в промасленной тонкой бумаге. Кошти ей была и цена – за меру ровных кусочков в шуршащей
Жевали в Ооли охотно и много. По первому впечатлению терпкий вкус жвачки, чем бы уж там ни сдобренный, всякому казался вполне отвратительным – однако же приятное действие табака, одновременно расслабляющее и бодрящее, возбуждало желание попробовать снова, и вскоре уже вызывало привыкание крепкое – не ко вкусу и воздействию только, но даже и к самому шороху обертки, к податливой плотности тяжелой смолистой массы.
Привычка к жеванию исподволь укоренилась в Ооли пару поколений тому назад, и повсеместно вплеталась в ткань повседневности, породив своеобразные ритуалы – неизменно, по сути, сводившиеся к проявлению и утверждению все того же братского духа, общности. Разделить кусок жвачки на круг – на всех, то есть, присутствующих; приберечь братушке последний кубик, перетерпев соблазн сжевать самому; начиная разговор, протянуть собеседнику, в знак радушия, раскрытый бумажный сверток; желая выразить сопереживание и поддержку, разделить комок смолы пополам, присесть рядом и долго жевать вместе, не говоря ни слова…
В такие мгновения принятое в Ооли с незапамятных времен речение – все, мол, мы капли одного океана – на короткий миг, казалось, обретало ясный без всяких слов, почти ощутимый смысл. На деле же все это подразумевало рты, полные табачной жижи, умение сплевывать которую тонкой и плотной струйкой, особым образом прищурившись, по каким-то малопонятным соображениям считалось признаком мужественности. Впрочем, по столь же неясным причинам жующая табак женщина представлялась более чувственной, а подросток, украдкой пренебрегавший запретом – поскольку жевание табака дозволялось лишь по достижении первой меры лет – более взрослым.
В свое время старейшины не раз предпринимали попытки избавить заплеванный Город от прилипшего к нему проклятия. Вначале по углам улиц расставлены были изящные плевательницы, которым практичные обыватели довольно быстро нашли применение в домашнем хозяйстве. Тогда жевание во всех общественных местах, кроме заведений увеселительных и питейных, было всецело, самым строжайшим образом запрещено. Застигнутому за жеванием табака посреди улицы полагался день общественных работ – как правило, на уборке тех самых улиц. Тот же, кто имел неосторожность пустить тягучую струю, не позаботившись укрыться от бдительного взгляда служителей порядка, должен был, по замыслу старейшин, драить самим же им и заплеванные мостовые уже и пол-меры дней – причем делать это, по возможности, поближе к месту своего проживания. Изощренная эта уловка предназначена была не только усилить влияние наказания – ибо кому же охота размахивать щеткой, словно последний уборщик-мукки, прямо под взглядами друзей и соседей? – но и привить нарушителю понимание, что убирает он, в конце концов, не какую-то вовсе чужую, ничейную улицу, а наводит чистоту, можно сказать, у собственного порога.
Борьба шла с переменным успехом. Основной – и довольно неожиданной – сложностью оказалось едва ли не полное отсутствие в Ооли подходящих исполнителей уложения – стражников, что сами не пали бы жертвой всеобщего пагубного порока. Напротив, воздав должное своеобразному воздействию табака, весьма полезному при неспокойном их ремесле, стражники и сами жевали не переставая, сплевывали с удалью поистине молодецкой, отчего неизбежно оказывались связанными с провинившимся узами невидимой общности, вынуждавшей их ограничиться, обыкновенно, заговорщицким предупреждением неосторожному нарушителю.
Идея объявить жевание табака в Ооли целиком и полностью вне закона старейшинами рассматривалась – но была отвергнута как не соответствующая духу общественного согласия, и способная скорее принести Городу больше вреда, чем пользы. Неизбежное возникновение черного рынка, перераспределявшего в пользу теневых дельцов существенную часть доходов обычного горожанина – равно как и обрастание дурацкой, по сути, привычки романтическим ореолом запретной тайны – никоим образом не входило в их планы.