Опасная тишина
Шрифт:
Мягков неторопливо прошелся вдоль длинной шеренги выстроившихся бойцов, пристально вглядываясь в загорелые солдатские лица и пытаясь найти ответ на очень важный вопрос: «Являются эти люди врагами советской власти или нет?»
Всякую жестокость по отношению к человеку, не являющемуся врагом, Мягков не принимал, порицал, ему не нравилась жестокость, с которой осуществлялись расправы с русскими людьми… Да и не только с русскими. Разве калмык или татарин, казах или свой брат-хохол не ощущают боль так же остро, как и русский человек, разве кровь
Жестокость – отвратительная вещь, с чьей бы стороны она ни проявлялась. Мягков не принимал жестокость, проявленную даже по отношению к врагу. Зачем, спрашивается, надо было расстреливать белых офицеров, оставшихся в Крыму после ухода Врангеля? Ведь они согласились служить новой России, подписались под этим и готовы были служить, но их поставили к стенке. Нет, крайняя жестокость Белы Куна и Розалии Землячки ему непонятна совершенно, и он никогда не поймет ее… Сколько бы ему ни вдалбливали, что иного пути не было.
Был иной путь, был, и главное было не уничтожить врага, а переделать его, перевоспитать, из белого превратить в красного. Слишком уж легко порою записывают ничего не подозревающих людей в заклятые враги. Ну, какие могут быть враги из этих плохо обмундированных, с простыми крестьянскими лицами парней? Физиономии абсолютно бесхитростные, такие ребята не умеют обманывать, они вообще не способны строить козни и ставить ловушки.
Мягков дошел до конца шеренги и повернул назад. Вновь начал цепляться глазами за лица бойцов. Такие же солдаты были и в белой армии. С такими же лицами. И вот надо же – насмерть схлестнулись друг с другом в жестокой Гражданской бойне. Мягков помрачнел, сдержал готовый вырваться из груди сожалеющий вздох. Остановился.
Глянул поверх голов в желтоватое горячее небо, у которого ни начала не было, ни конца, оно было бездонным и рождало в душе беспокойство, тревожные мысли о завтрашнем дне – что ждет там? Будет такая же прокаленная бездонь, окрашенная в легкую яичную желтизну, или к безмятежной желтизне добавится тяжелый красный цвет – цвет крови?
Очень не хотелось бы этого – хватит проливать кровь. Он зябко передернул плечами, выпрямился и заговорил звучно и сильно:
– Бойцы! Командованию стало известно, что сегодня ночью в городе должны быть произведены аресты членов ревкома, пограничников, сотрудников чека, большевиков и вообще тех, кто поддерживает народную власть…
Сделалось тихо, очень тихо. Было слышно, как поет свою песенку ленивый, одуревший от жары ветерок, прилетевший с лимана, да лают собаки, гоняющие двух коз на утоптанной, совершенно лишенной травы, – не росла трава на ней, – площади, где казаки собирались на станичные круги, – общие собрания.
Шеренга красноармейцев не шевелилась.
– Аресты, о которых я говорил, а потом и расстрел арестованных, собрался произвести ваш полк, – продолжил свою речь Мягков.
Откуда-то из-под земли, – именно оттуда, как показалось Мягкову, – донесся глухой нестройный гуд, вырос, сделался громким, строй бойцов качнулся возмущенно, заволновался.
– Это как же так, товарищ командир? – раздался вопрос, голос хоть и был звонким, а дрожал, словно бы угодил в лютый ветер. – Поясните это, будьте так любезны.
– Буду любезен, – пообещал Мягков, – буду. В результате предательства своих командиров вы сегодняшней ночью должны будете стать орудием контрреволюции… Вот так-то, дорогие товарищи.
– Не может этого быть! – воскликнул кто-то возмущенно.
– Может. Еще как может! – Мягков взмахнул кулаком и словно бы вогнал в воздух острый гвоздь. – Меня, как я полагаю, тоже должны будут арестовать и расстрелять.
Тут шеренга сломалась, воздух заколыхался от возбужденных вскриков, возбужденные бойцы даже начали подпрыгивать в шеренге, взмахивать кулаками. Мягков, призывая людей к тишине, поднял обе руки и ладонями придавил воздух. Выкрикнул:
– Тихо, бойцы!.. – Когда шеренга замолчала и выровнялась вновь, объявил, что он не собирается устраивать допросы и проверять, как полковой народ относится к советской власти, но кое-какие меры все-таки вынужден предпринять. Например, всем бойцам запрещен выход за пределы полка… Строжайшим образом.
– А если мне сегодня с невестой предстоит расписываться? – повис над шеренгой вопрос, скажем прямо, непростой, голос был тонким, обиженным.
– Я же сказал: запрещено строжайшим образом.
– За тебя распишется кто-нибудь другой, – шеренга мигом отреагировала на это заявление, – а ты… У тебя, друг, женилка должна еще немного подрасти.
Обиженный жених пискнул что-то в ответ и умолк.
– А если мама умирает? – послышалось с другого конца шеренги.
– Я же сказал – строжайшим образом… – тут Мягков умолк, подумал: «А ведь мать – это мать, это – святое, здесь вопросов быть не должно», – проговорил глухо и жестко: – К умирающей матери отпустим обязательно. Еще вопросы есть?
Вопросов не было. Кажется, бойцы поняли, в какую скверную историю они могли попасть – и почти попали, лишь в самый последний момент судьба уберегла их от неприятностей… На лицах не было ни одной улыбки. И никому никого уже не хотелось подначивать.
Тяжелые сильные птицы, которые парили над землей, когда Никодимов, Мягков и их люди ехали сюда, переместились в станицу и теперь крутили медленные виражи над домами Петровки.
– Раз вопросов нет, прошу всех вернуться в казарму, на свои места, – миролюбиво произнес Мягков, – и носа за дверь во избежание неприятностей не казать.
– А ежели приспичит?
– Ежели приспичит, то – можно, – разрешил Мягков. – Теперь – разойдись!
Никодимов допрашивал командирский состав полка – по одному, допрашивал быстро и жестко, порою загоняя людей в сложное положение, задавал вопросы неожиданные, переключался с одного на другое, совершая повороты на девяносто и сто восемьдесят градусов, потом сопоставлял ответы и выискивал неточности – опыт по этой части был у него богатый.
Когда Мягков появился у Никодимова, тот допрашивал командира четвертой роты, – батальонов в полку не было, только роты, – тщедушного, с вялым больным лицом, бывшего штабс-капитана. Допрашиваемый ничего скрывать не стал, понял, что бесполезно.