Опасные мысли
Шрифт:
Они разочарованно молчали, пыхтя папиросами.
«Но вы же понимаете, что это не государственное преступление», — промолвил, наконец, офицер справа, рассеянно разглядывая мои волосы.
«Понимаю». Понимать там было нечего.
В конце концов они отпустили меня. Я подписал протокол допроса только на одной последней странице, в самом конце. (Не делайте этого! Много лет спустя Иван Емельянович Брыксин рассказывал мне, что сделал то же самое, когда его допрашивали по его собственному делу. А затем во время суда из протокола зачитывались такие утверждения, каких бы сам черт не подписал.)
Меня больше не вызывали на допросы. Маслянского больше
Реальность была такова, что студенты упорно занимались, устраивали семинары, ходили в общие летние походы, спорили вдохновенно и — писали друг на друга доносы. Доносы писало не менее четверти студентов моей группы. Я выяснил это только в 1956 году. Оказалось, что я был намного наивнее, чем мог себе вообразить.
На последнем курсе семерым из нашей группы дали на время двухкомнатную квартиру возле ИТЭФ — прекрасные условия для учебы. Мы жили дружной коммуной, готовили по очереди суп и кашу, обсуждали физику, организовали даже хор русской песни, в котором пели все, я дирижировал. Мы были настоящими друзьями. По меньшей мере трое из семерых писали в то время доносы. Правда, никто не предал друзей, не воспользовался никакими их случайными оговорками. Но — между прочим — возникали ли у нас случайные оговорки? Обсуждали ли мы вообще политику? О да, обсуждали, но никто не говорил ничего опасного для себя. У нас были внутренние гироскопы, которые держали наши речевые потоки в безопасных каналах. В душе, в глубокой глубине, никто не верил никому. В таких обстоятельствах между нами не было, и не могло быть, простых и чистых отношений.
Помимо меня, только Женя Кузнецов пришел в нашу студенческую группу из рабочей семьи. А может быть и на всем факультете нас таких было двое. Герш Ицкович Будкер, блестящий физик, ведший в то время у нас физические семинары под русским именем Андрей Михайлович, считал Женю самым сообразительным. Женя Кузнецов жил в одной комнате с Женей Богомоловым, происходившим из семьи провинциальных учителей. Они жили коммуной, по очереди варили кашу и ели прямо из общей кастрюли, пренебрегая таким предрассудком, как индивидуальные миски. Ели вместе, но писали друг на друга — врозь. Нетрудно усмотреть в такой ситуации внутреннее противоречие, которое, согласно марксистской философии, должно было привести к качественному скачку. И оно привело. Начальник спецотдела потребовал от Жени Богомолова вытащить из кармана Жени Кузнецова записную книжку с адресами и передать в спецотдел. Душа Жени Богомолова взбунтовалась, он признался во всем Жене Кузнецову.
«Бляди, — сказал Женя (Кузнецов). — Вот бляди. Ведь они то же самое потребовали от меня. Да ведь я знаю, у тебя нет никакой книжки».
«Нету, — пробормотал Женя (Богомолов). — А у тебя есть?»
«Книжка-то есть, да ни хрена в ней нет, пустая, — сказал Женя (Кузнецов), на всякий случай схитрив. — Отдашь им, пусть подотрутся».
«А дальше что?» — уныло спросил Женя (Богомолов), вообще всегда немного унылый.
«А дальше станем писать вместе», — сказал никогда не унывавший Женя (Кузнецов). Вместе про меня, и вместе про тебя. Будем в деталях описывать движение наших ложек из кастрюли в рот и обратно».
Каждого втягивали в эту клоаку постепенно. — «Это ведь только один раз. Вы — комсомолец. Опишите просто вашу жизнь и разговоры. Говорите лишь о физике? Замечательно, пишите о физике… Причина, по которой мы вызвали вас опять, состоит вот в чем. Был сигнал, что кто-то из студентов изготавливает порох. Что-нибудь слышали об этом?»
И каждый писал всякую чепуху, чтобы не подумали, что он что-то скрывает, и, в конце концов, подписывали обязательство наблюдать и сообщать. Почему они не отказались писать друг о друге? Потому что безумно хотели учиться и не знали, что произойдет в случае отказа. Я испытал на себе силу этого глобального шантажа.
В артиллерийском училище я был автоматически оформлен кандидатом в члены партии — как будущий офицер; во время войны это казалось мне нормальным. Но после войны мои взгляды сильно изменились, и я пытался не переходить в полные члены партии. Кочегаром на фабрике я просто утаивал, что ношу билет в кармане, но в университете это было невозможно. Отказаться от перехода в полные члены значило отказаться от продолжения учебы в университете, что тоже было невозможно. Пробыв три года в кандидатах вместо одного, я был серьезно спрошен секретарем партбюро, по какой причине тяну с этим делом. Хорошо, я стал членом партии. Но на этом не кончилось. Как старшего по возрасту и хорошо успевающего меня попросили войти в комсомольское бюро факультета. И я опять согласился.
Чем глубже я погружался в науку, тем в большее недоумение приводило меня учение советских марксистов, что все основные науки — квантовая механика, релятивистская теория, генетика, кибернетика — базируются на ложной гносеологической основе. Или марксизм был ложен и, фактически, антинаучен; или науки, которые я познавал и любил все больше, совсем не были науками. Научный статус генетики приобрел для меня особо критическую важность, так как это имело прямое отношение к советской доктрине коммунистического перевоспитания.
В 1948 году знаменитый Трофим Денисович Лысенко, с его одухотворенным лицом голодного волка (я встречал его позже в академической столовой) ликвидировал генетику окончательно и бесповоротно, переведя советскую сельскохозяйственную науку на рельсы единственно верного научного учения. Я колебался насчет его теории, по которой таких штучек, как гены, не существовало, но зато воспитанные свойства могли передаваться по наследству. Если, рассуждал я, гены все же существуют и передают все важные свойства человека из поколения в поколение тысячи лет почти без изменений, то советский лозунг «Мы создадим нового человека!» — это кошмарный бред. Но если, с другой стороны, такие свойства, как, скажем, эгоизм и любовь к собственности не суть константы, а зависят от среды и воспитания, то надо только изменить социальную систему и поднажать как следует на воспитание — и «новый человек» будет выращен. Многое говорило, казалось, в пользу и такого взгляда.
Это стало для меня вопросом вопросов.
Поэтому, через два года после лысенковского научного доказательства, что гены — это выдумка попа Менделя и американского псевдоученого Моргана, я решил своими глазами посмотреть на поразительные успехи самого Лысенко в перевоспитании растений. «Египетская пшеница, — писала советская печать, — перевоспитанная академиком Лысенко, скоро заколосится на полях советской страны. В каждом колосе чудо-злака в десять раз больше зерен, чем у обыкновенных сортов». Я сел в электричку на Павелецком вокзале и поехал на его знаменитую ферму в совхоз «Горки Ленинские».