Опасные мысли
Шрифт:
Я все стоял. Меня, похоже, намеренно томили. «Секретность» отобрали, и теперь невозможно было пройти в институт даже за своими документами, а уж о куче научных заметок, оставшихся в столе, — об этом лучше забыть. Хотя я совсем не занимался военными проблемами (и твердо решил никогда не заниматься).
Нет, это не сумасшедший дом, поправил я себя. Это продолжение революции, психология подполья. Всю страну загнали в подполье. Всех опутали сетью «секретов».
Я ждал начальника отдела кадров с моей трудкнижкой, военным билетом и прочим, а предстал предо мной — Сергей, сухощавый
«Как ты расцениваешь свое увольнение?» — спросил деловым тоном, и острый его веснушчатый нос еще больше заострился. Это было удивительно: он задавал вопросы официально и демонстративно.
«Увольнение незаконно, — ответил я. — Не-за-конно». Он записал. «А тогда как ты оцениваешь свою антипартийную речь?» — cпросил насмешливо и поставил галочку в книжке, очевидно, против первого вопроса.
«Вот это и незаконно. Какая связь между речью на собрании и способностью к работе?»
«То есть как?.. Ну, ты, даешь!» — изумился он, поставил еще одну галочку.
Я вспомнил один разговор с ним в студенческие годы. «Только коммунисты, — объяснял он, — только они — полноценные граждане. Остальным доверять нельзя, просто глупо». Я счел тогда за лучшее не спорить. Он жил в центре Москвы в густонаселенной коммунальной квартире внутри старинного особняка напротив министерства обороны. Семья ютилась в маленькой комнатушке. Конечно, там в каждой комнате жило по семье, но одна комнатка, симпатичная, без окна, правда, была отдана ему одному и набита радиотехникой, которой он страстно увлекался с детства. Замечательные родители и добрые соседи, подумалось мне, когда я был у него в гостях. Потому что и безоконная комната — комната, ради которой соседи могли бы еще какой прелестный донос накатать! Теперь, слушая его вопросы, я запоздало сообразил, что добрыми были, видно, не соседи, а чекисты, разрешившие мальчику заниматься любительской радиосвязью в самом центре сталинской Москвы.
Еще через тридцать минут, по таинственному распорядку, появился начальник отдела кадров. Сергей аккуратно сложил записную книжку и ушел.
«Вот ваши документы», — сказал кадровик.
«А у вас там лежат еще акты о сдаче кандидатского минимума».
«Лежат. Но они вам больше не понадобятся».
«Почему. Когда-нибудь в будущем».
«Вы, Орлов, не понимаете? Они вам никогда! Понятно? Никогда не понадобятся!»
«Ну, все-таки они не ваши. Отдайте, пожалуйста».
«Я принесу», — сказала его заместитель, которая явилась сюда, может, просто поглядеть на меня. — «Подожди». И принесла документы.
Три года назад, в конце 1952 года, когда врачей-евреев еще пытали на Лубянке, а журналисты, писатели и кое-кто из ученых самовозгорались от гнева на этих выродков, пожелавших отравить самого товарища Сталина, меня, русского, принимали здесь на работу. Эта женщина, вынеся мне в проходную новенький пропуск, поглядела на меня, улыбнулась и ткнула пальцем в фото: «Русский? Русский, да?» Я посмотрел на свою фотокарточку, посмотрел на нее: красивая, смуглая, черноволосая баба. «Ты у них, дура, тоже не сойдешь за славянку», — подумал я, но не сказал. Бывают времена, когда слово серебро, а молчание — золото. Она, впрочем, оказалась вполне приличной женщиной.
Когда люди принимали меня за еврея, мне хотелось ответить «Нет, я не еврей, я русский». Но сказать так было бы непорядочно в дни гонений на евреев.
Наконец я вышел на улицу. В голове стоял звон. Веселого все-таки было мало, лучший физический институт был теперь закрыт для меня. Да и, что уж там, прочие институты — тоже…
«Орлов, садитесь!»
Я обернулся. Черная «волга» подплыла неслышно, дверца была уж открыта. «Куда?» — спросил я. «На кудычкину горочку!» — бодро ответил, выглядывая из глубины, человек мезенцевского министерства, знакомый. — «Сюда, сюда садись».
ИТЭФ расположен на юго-западной окраине Москвы. Машина катила к центру. Проехали Даниловское кладбище, старое, заросшее, куда, бывало, всей семьей — отец, мать, Петя, Митя, бабушка, — ходили на могилу моего деда, подправляли деревянный крест, убирали напавшие за зиму сучья, листья, сидели, закусывали, я гулял вокруг. («Как же я забыл о нем, не разыскал могилы?») Выехали на Полянку, улицу моего детства, свернули в кривое колено переулка, мимо материного как раз подвала («С матерью не попрощался!»), и остановились. ГЛАВАТОМ, Государственный Комитет по использованию атомной энергии. Но ведь и Маслянского вначале не на Лубянке встречали…
Без всяких проволочек меня провели сквозь все охраны в какую-то комнату на второй этаж. Министерский человек грузно уселся на стул, глядел угрюмо, замотанно, старый человек. Я разглядывал шкафы с папками, зеленое сукно на столе, казенные занавески на окнах.
Вошли трое в штатском. Министерский человек подтянулся, выпрямился, выглядел снова молодцом.
«Иванов», — представился один.
«Петров», — сказал другой.
«…»
«Сидоров?» — спросил я.
«Да. Откуда знаете? Нет, я Николаев». Они рассмеялись, уселись, закурили.
«Не курите, Юрий Федорович?»
«Нет».
«Это хорошо. Курить — здоровью вредить. Может Вы и нас поучите воздержанию? А что?»
Они еще посмеялись. Нахмурились.
«Вас пригласили, Орлов, для серьезного разговора, — сказал Николаев. — Может быть нашего последнего с вами разговора».
«Ну, ну, Бог даст, не последнего, — сказал Петров. — А? Юрий Федорович? Не последнего?»
«Нас очень беспокоит, Орлов, Ваше, м-м-м, легкомысленное, я бы сказал, поведение после Вашего исключения из партии. Нам не ясно, осознали ли Вы, Орлов, всю тяжесть Вашего… будем называть вещи своими именами — преступления». Лицо Николаева посуровело и стало значительным.
Я молчал.
«Ничего он не осознал, — сказал министерский человек. — Это было у них заранее обдуманной провокацией».
«Я не понимаю», — сказал я.
«Не понимаете? Мы вам объясним».
«Все он понимает!» — вставил министерский.
«Нет, почему, мы объясним, — сказал Николаев. — Мы, по существу, организация, я бы назвал ее, воспитательная. Вы, Орлов, подготовили это собрание. Вы произнесли клеветническую, антипартийную речь, возбудившую людей».
«На что я их возбудил?»