Опасные мысли
Шрифт:
На следующий год, глубоко оскорбленный грубой угрозой Алиханяна, я договорился с Будкером работать у него по совместительству на полставки в далеком Институте Ядерной Физики в Новосибирске. Вместе с Владимиром Байером мы сделали там работу по квантовой деполяризации электронов; там же я защитил свою докторскую диссертацию. Я летал из Сибири в Ереван и обратно, а в это время Ира, ожидавшая ребенка, жила в Новосибирске у ее родителей.
Будкер создал уникальный научный ансамбль. Все сотрудники, включая техников и рабочих, были специалистами высшего класса, подбираемыми Будкером самим. Он был мудр, как старый раввин, и даже выглядел теперь раввином, начавши отращивать бороду. После первой встречи с Ирой, он сказал мне с легким сожалением: «Юра, вы живете в режиме истерии». Но он предоставил нам, для нашей
Наш брак не мог быть счастливым, даже после рождения Льва, названного так мною в честь Льва Толстого; может быть также — из заискивания перед памятью великого моралиста. Сознание вины перед двумя другими детьми, для которых все это было катастрофой, отравляло счастье.
Мои эгоистические надежды, что дети будут жить «на две семьи», обернулись, конечно, фантастикой: громом пораженная Галя запретила мне встречаться с ними. Скоро обнаружилось, что и с Ирой мы сильно расходимся в представлениях, как жить. Она была разочарована и через два года после Левиного рождения полюбила другого. Мы продолжали жить вместе, но я был в отчаянии. Решив предоставить дело случаю, я задумал взобраться на восточную вершину горы Арагац.
Миллионы лет назад Арагац был вулканом. Теперь от него оставались только три вершины высотой три с половиной — четыре тысячи метров, окружающие полкилометровой глубины кратер, в котором иногда, как в адском котле, клубился и крутился, как смерч, облачный пар. В октябре мог неожиданно выпасть снег, и тогда взобраться туда трудно. Я приехал на станцию космических лучей утром, днем бродил по лабораториям, вышел засветло и еще до темноты дошел до подножия вершины. Ночь спустилась внезапно. Камни, руки, ноги, все исчезло, вместе с охотой взбираться. Я, однако, карабкался, то обходя на ощупь отвесные стены, то проползая на животе через валуны. Наконец, меж камней я наткнулся на мягкую травянистую ложбинку и тут же рухнул в изнеможении. Надо мной светилось великое небо. Я заснул, а когда проснулся, было прекрасное горное утро, над горизонтом висело огромное, яркомалиновое облако. Чувствуя себя круглым дураком, я пошел обратно.
Вскоре после этого я испытал судьбу вторично, пройдя по краешку моста через Раздан позади барьера. Когда же, через несколько недель, наконец, совсем успокоился, то попал под грузовик.
Я занимался всю ночь, а утром оказалось, что нужно было срочно появиться на ученом совете. Еще полусонный, я бежал на автобус, когда, подняв глаза, увидел грузовик, летевший прямо на меня. Последнее, что осталось в памяти, было чувство сожаления.
Очнулся на сиденьи рядом с шофером. Соображалось тяжело. Глаза залиты кровью. Где это мы едем? Виноградники… Очнулся еще раз. Камни… Не теряй сознания! Куда едем?
«Поворачивай назад», — сказал я шоферу. Тот не ответил, даже головы не повернул. — «Поворачивай!» Опять без ответа. Машина неслась неизвестно куда.
«Поворачивай, ттвою мать!»
Не глядя на меня, шофер повернул руль и покатил обратно в город. Затормозил у ближайшей поликлиники, я вывалился из кабины, он развернулся, исчез, подбежали санитарки…
Через шесть лет не очень получившейся совместной жизни мы с Ирою, наконец, разошлись. Еще за год до того я помог ей переехать в Москву, в которую она всегда хотела. По предложению Алиханова и Померанчука ученый совет ИТЭФ единогласно избрал меня старшим научным сотрудником в отдел Померанчука. Понималось, что я должен был часть времени уделять, как и прежде, ереванскому ускорителю. Решение ученого совета дало мне право обменять ереванскую квартиру на московскую и получить снова московскую прописку. Но, как раз, когда такую прописку выдали, и Алиханов на этом основании получил возможность оформить меня на работу, — некий сотрудник Военно-промышленного комитета (о самом существовании которого рядовому гражданину знать не положено) пригласил меня на беседу. Фамилия его была Бурлаков.
«Мы поможем вам перейти в любой институт, хотите, даже в Серпухов, пойдет? Но ИТЭФ мы заблокируем. ИТЭФ для вас, как вы, физики, любите выражаться, особая точка».
«Почему?»
«Почему? Скажу прямо: там сейчас нездоровая морально-политическая обстановка».
Я сходил к Померанчуку. «Вам не повредит прием меня на работу?» «Меня выбрали в академики, — ответил он. — Мне теперь нечего бояться». Алиханов, между тем, отдал приказ о зачислении на работу. Если я приму должность, он, конечно, будет твердо стоять на своем… Однако теперь, после разговора с чиновником Военно-промышленного комитета, я понимал, что принять это было бы чудовищным эгоизмом. КГБ открыто точил ножи на Алиханова, отказавшегося уволить Александра Кронрода. Кронрод, блестящий организатор математического отдела и вычислительного центра, работал бок о бок с Алихановым десятки лет. Он подписал письмо в Министерство здравоохранения в защиту математика Александра Есенина-Вольпина, нормального человека и героического диссидента, посаженного в психушку. Алиханову дали указание уволить Кронрода. Алиханов отказался. В институте организовали тогда большое собрание, чтобы «обсудить» профессиональные качества руководителя матотдела, а одного из замов директора — члена партии — обязали-таки подписать приказ об увольнении. Почти все математики покинули институт в знак протеста.
Подумавши обо всем этом, я приволокся обратно в Армению — помогать запускать ускоритель. Ира со Львом переселились в Москву. В Ереване институт выделил мне временно небольшую квартиру. Алиханов скоро получил инсульт и уже «по причине плохого здоровья» был переведен из директоров в заведующие лабораторией. На его место поставили члена партии, физика из Дубны, И.В.Чувило.
За десять лет медленного строительства Ереванский синхротрон безнадежно устарел. Ускоритель не конфетная фабрика. Тем не менее, нужно было запустить его; как предполагалось начальством — к 7 ноября 1967 года, пятидесятой годовщине Октябрьской революции. К этой круглой дате ожидались ордена, медали, повышения и большие премии, поэтому было очень полезно представить крупные достижения. Меня-то, ввиду моей антипартийности, никакие награды не ожидали (хотя ученый совет института и представил меня к ордену Ленина); но проблема запуска сильно волновала меня. Как только машина была собрана, мы ее быстро запустили. Я был доволен, счастлив и, наконец-то, свободен от моих моральных обязательств перед Алиханяном.
Раздавали пряники. Орден Ленина, высшую награду, получил замдиректора Сергей Есин, очень толковый инженер и до идиотизма ортодоксальный ленинец. «Орден Ленина — священная награда для меня, — заявил он. — Я бы не смог жить, если бы мне доказали, что ленинизм ошибочен». Со мной связался секретарь ЦК КПСС Армении по идеологии. «Если вы подадите, прямо сейчас, заявление в партию, — сказал он, — то мы договоримся с Москвой не только, чтобы Вас приняли, но и чтобы Вам восстановили стаж за все двенадцать лет после 1956 года. Не теряйте момента!» Это было доброе и даже смелое предложение, но вне моей системы отсчета.
Из любопытства — что думают разные люди о такой смехотворной чести — я провел опрос общественного мнения: «Нужно ли мне соглашаться на предложение снова вступить в партию?» Все отвечали «Да».
В Москве я спросил о том же Алиханова, уже не директора ИТЭФ.
«А зачем вам это надо?» — спросил он.
«Да решительно ни за чем. Люди говорят, что мне после этого разрешили бы ездить в научные командировки за границу».
«Я бы не полез в это говно даже ради заграничных командировок», — отрезал Алиханов. Это было именно то, что я хотел услышать от Абрама Исаковича.
Я не полез в это говно.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ВОЗВРАЩЕНИЕ
В августе 1968 года советская армия во главе войск Варшавского пакта оккупировала Чехословакию. С «Пражской весной» было покончено.
В те драматические дни мне не встречалось ни одного интеллигента среди моих бесчисленных знакомых, которого бы не взволновала чешская идея перехода от социализма советского типа к «социализму с человеческим лицом». Горячие дебаты разгорались на кухнях Москвы, Ленинграда, Еревана. Никто не стоял на советской стороне, никому эта власть не нравилась, и — и ничего. Дебаты не выплескивались за кухонные пределы. Из имеющих высокое положение никто открыто не протестовал против советской военной акции. Вмешиваться в нашу международную политику? Никогда! Предельно опасно, привлекут за измену! То был эффект постсталинской «Инерции Страха», как определил ее позже Валентин Турчин в своей книге того же названия.