Опасные приключения Мигеля Литтина в Чили
Шрифт:
Река Мапочо протекает в каменных берегах через весь город и радует глаз ажурными пролетами металлических мостов, рассчитанных на сильные землетрясения. В засуху, как во время моего приезда, река мелеет, превращаясь в тонкую струйку жидкой грязи, которая едва сочится между бараками по берегам. После дождей вода в реке прибывает, пополняясь потоками с гор, и бараки становятся похожи на корабли, дрейфующие в мутном море. После военного переворота река Мапочо стала ассоциироваться во всем мире с изувеченными телами, которые несли ее воды после ночных погромов, проводимых патрулями на окраинах — в печально известных «побласьонах» Сантьяго. Однако в последние годы независимо от сезона истинная трагедия Мапочо — это голодные толпы, воюющие с собаками и стервятниками за отбросы, сваливаемые в речное русло у городских рынков. Это изнанка «чилийского чуда», сотворенного
До и во время правления Альенде в Чили культивировалась скромность, и, что еще существеннее, чилийская буржуазия возводила ее в ранг национального достояния. Военная хунта, чтобы создать видимость быстрого экономического роста, денационализировала все, что национализировал Альенде, и распродала страну частному капиталу и транснациональным корпорациям. Начался бум предметов роскоши — бесполезных блестящих цацек — и внешнего украшательства, подпитывающего иллюзию полного процветания. За одну пятилетку было импортировано больше вещей, чем за предыдущие двести лет, и куплены они были на валютные займы, обеспеченные в Национальном банке средствами, полученными в результате денационализации. Пособничество США и международных кредитных организаций довершило начатое. Однако настал и час расплаты: шести-семилетние иллюзии рассыпались в прах за один год. Внешний долг Чили, составлявший в последний год правления Альенде четыре миллиарда долларов, вырос до двадцати трех миллиардов. Достаточно прогуляться по задворкам рынков вдоль реки Мапочо, чтобы увидеть истинную социальную цену этих девятнадцати миллионов, выброшенных на ветер. Военное «экономическое чудо» сделало немногочисленных богачей еще богаче, а остальных чилийцев пустило по миру.
Мост, повидавший все
Есть в этой свистопляске жизни и смерти один мост — мост Реколета, слуга двух господ, рынка и кладбища. Днем похоронные процессии вынуждены прокладывать себе путь в толпе. Вечером, когда нет комендантского часа, здесь проходит дорога в клубы танго, воплощающие тоску окраин по прежней жизни. Лучшими танцорами там слывут могильщики. Но в ту пятницу, после стольких лет разлуки с этими священными местами, в глаза мне бросилось количество молодых парочек, прогуливающихся в обнимку над рекой, целующихся у ларьков с цветами и венками для усопших и не думающих о времени, которое бесконечно и неумолимо утекает под мостами.
Такую романтику напоказ я наблюдал только в Париже. В Сантьяго, наоборот, чувства всегда скрывались, однако теперь моим глазам предстало воодушевляющее зрелище, которое в Париже понемногу уходило со сцены, и я уже не думал где-то в мире увидеть подобное. Мне вспомнилось услышанное недавно в Мадриде: «Любовь расцветает во времена чумы».
Еще до прихода к власти «Народного единства» на строгих служащих в темных костюмах с зонтами, дамочек в модных европейских платьях и детишек в комбинезонах с заячьими ушами повеяло свежим ветром «Битлз». Появилась ощутимая тенденция к стиранию различий между полами — мода унисекс. Женщины стали стричься коротко, почти под ноль, забрали себе мужские брюки-трубы, а мужчины начали отращивать волосы. Но и эта мода, в свою очередь, пала под натиском диктаторского ханжества. Все разом подстриглись, не дожидаясь, пока прически подровняют патрульные своими штыками, как не раз бывало в первые дни после переворота.
До той пятницы на мостах Мапочо мне не приходило в голову, что молодежь снова успела измениться. В городе правило бал следующее поколение — поколение двадцатилетних, которым во времена переворота было десять и которые тогда вряд ли сознавали масштаб трагедии. Позже мы снова и снова обнаруживали, что молодежь, не стесняющаяся миловаться на людях, научилась стоять за себя. Это она теперь диктует вкусы, образ жизни, представления о любви, об искусстве, о политике, пока диктатура брызжет старческой слюной. Никакие репрессии ее не остановят. Музыка, которая гремит на полной громкости отовсюду (даже из тонированных автомобилей карабинеров, слушающих, но не слышащих), — это песни кубинцев Сильвио Родригеса и Пабло Миланеса. Дети, ходившие во времена Сальвадора Альенде в начальную школу, сегодня командуют сопротивлением. Это обстоятельство открыло мне глаза и одновременно встревожило. Я впервые задался вопросом, так ли уж полезна в действительности моя охота за ностальгическими воспоминаниями.
Сомнение дало мне новый толчок. Только чтобы завершить намеченную на сегодня программу, я побывал на холме Сан-Кристобаль, потом у церкви Святого Франциска, отливающей золотом в закатных
5. Самосожжение перед собором
На самом деле мой порыв не был таким уж безотчетным. Поезд казался мне более безопасным средством передвижения, ведь там, в отличие от аэропортов и магистралей, нет контрольных пунктов. И кроме того, можно было с пользой задействовать ночь, которая в городах пропадала из-за комендантского часа. Франки эти доводы не особенно убедили, он-то знал, что за поездами как раз наблюдают строже, чем за остальным транспортом. А я уверял, что именно поэтому они безопаснее. Какому жандарму придет в голову, что нелегал осмелится сесть в тщательно охраняемый поезд? Франки, напротив, полагал, что жандармерии эта уловка нелегалов тоже давно известна. Кроме того, богатый владелец рекламного агентства, с большим опытом и связями в Европе, должен путешествовать на роскошных европейских поездах, но уж никак не на обшарпанных составах чилийского захолустья. Переубедил его мой последний довод, что авиаперелет до Консепсьона может сорвать план работы и встреч, поскольку никогда не знаешь, дадут приземление или отменят из-за тумана. Но если признаться честно, я просто хотел во что бы то ни стало отправиться поездом, поскольку от страха перед самолетами так и не избавился.
Поэтому в одиннадцать вечера мы сели в поезд на Центральном вокзале, непостижимой красотой своих железных переплетов не уступавшем Эйфелевой башне, и разместились в удобном и чистом купе спального вагона. Я умирал от голода, потому что с самого завтрака ничего не ел, кроме двух шоколадок, купленных в кино, пока юный Моцарт выделывал антраша перед императором австрийским. Проводник предупредил, что есть можно только в вагоне-ресторане, но наш вагон от него отрезан. Однако сам же проводник и подсказал выход: пока поезд не тронулся, сесть в вагон-ресторан, поужинать, а час спустя перейти в свой спальный во время стоянки в Ранкагуа. Так мы и поступили, но возвращаться пришлось почти бегом, потому что уже объявили комендантский час, и проводники кричали нам: «Скорее, сеньоры, скорее, мы нарушаем закон». Хотя замерзшим и сонным дежурным по станции в Ранкагуа было плевать на неизбежное нарушение военного указа.
Холодная и безлюдная станция тонула в призрачном тумане, как в каком-нибудь кино про угоняемых в фашистскую Германию. Мы спешили, подстегнутые криками проводников, и тут нас обогнал официант из вагона-ресторана, в классическом белом пиджаке, несший на вытянутой ладони тарелку риса, украшенного поджаренным яйцом. Он промчался с немыслимой скоростью около пятидесяти метров и просунул ни разу не колыхнувшуюся тарелку в окно купе где-то в хвосте поезда, получив, разумеется, заслуженную мзду. В ресторан он вернулся еще до того, как мы вошли в свой вагон. Почти пятьсот километров до Консепсьона поезд проехал в полной тишине, словно комендантский час распространялся не только на спящих пассажиров, но и на все живое вокруг. Временами я высовывался в окно, однако сквозь туман разглядеть удавалось лишь безлюдные станции и молчаливые поля — бесконечную ночь в опустошенной стране. Единственное свидетельство людского существования — нескончаемая колючая проволока вдоль всего железнодорожного полотна, а за ней ничего — ни людей, ни зверей, ни цветов. Пустота. Мне вспомнились строки Неруды: «Повсюду хлеб, рис, яблоки, а в Чили — проволока рядами».
В семь утра, когда просторов для колючей проволоки оставалось еще много, мы прибыли в Консепсьон. Обдумывая дальнейшие планы, мы решили, что первым делом надо бы побриться. Я лично никакой проблемы не видел, собираясь воспользоваться предлогом и попробовать снова отрастить бороду. Однако щетина могла привлечь нежелательное внимание жандармов — и не где-нибудь, а в городе, который в чилийском сознании стал колыбелью социальной борьбы. Здесь в семидесятых зарождалось студенческое движение, здесь Сальвадор Альенде обрел решительную предвыборную поддержку, здесь президент Габриэль Гонсалес Видела устраивал в 1946 году кровавые репрессии, незадолго до основания концлагеря в Писагуа, где учился сеять ужас и смерть молодой офицер по имени Аугусто Пиночет.