Опасный беглец. Пламя гнева
Шрифт:
И тотчас два сипая поднялись по знаку наика. Один из них, в чалме индуса, взял цветок из руки Инсура и молча коснулся его губами. Оба неслышно вышли.
— Мои гонцы быстро бегут! — сказал наик. — Завтра будут знать в Агре, послезавтра — в Мируте…
Инсур кивнул:
— В добрый час! — Он поднялся с пола.
— Мой путь далек! — сказал Инсур. — Я иду дальше на север.
Настало утро. Первые лучи солнца осветили пушистые розовые колючки высокой травы. Инсур-Панди шел дальше, ровным шагом сипая, с сумкой за плечами. О, он знал эти места — нищие деревни,
Инсур шел быстро, миля за милей, не думая об отдыхе, забывая о еде. Раз он даже промаршировал, не прячась, мимо коричневой будки полицейского и не ответа на оклик дежурного, выглянувшего из окна. Крестьянская сумка за плечами, босые ноги, чалма и тугие панталоны сипая, изорванные в лохмотья о колючки и корни…
«Туземный солдат, отпросившийся в отпуск, в родную деревню», — подумал дежурный и не стал догонять Инсура.
Панди шел дальше, неутомимым ровным шагом. Райот, согнувшийся на своем поле у дороги, выпрямил спину и внимательно посмотрел на него.
Райот разбивал мотыгой сухую каменистую землю. Жена его прорывала канаву вдоль участка, чтобы пустить на поле воду орошения. Двое мальчишек отбирали руками самые большие камни и складывали их в кучи по сторонам. Голые спины ребят блестели от обильного пота.
Крестьянин глядел на Инсура, упершись мотыгой в землю.
— Далеко идешь, друг? И по какому делу? — спросил он.
— Только собаки и англичане бродят по стране без дела, — ответил ему Панди индусской пословицей.
Скоро Инсур повернул на запад и пошел тропой вдоль берега Джамны. Где-то здесь, на десяток миль дальше, в глухом лесу была знакомая ему почтовая станция. И смотритель станции — кансамах — должно быть, еще помнит о нем, об Инсуре-Панди.
Он шел и пел:
Чандалы, чамары, бродячие чонгары,
Гончары, ткачи, метельщики улиц,
Убивайте саибов, трусливых саибов;
Они белы лицом и темны сердцем,
У них храбрость гиены и совесть тигра.
Гоните их прочь, не давайте пощады;
Мы солдаты, сипаи, вам поможем,
Мы повернем свои штыки,
Мы опрокинем саибов с гор
И потопим их в море,
В море, из которого они пришли!…
К полудню он уснул у края дороги, в пыли.
Два верблюда шли на север той же тропой, вдоль берега Джамны. Первый верблюд был слеп на один глаз, он всё время сворачивал влево. Верблюд едва не наступил на человека, уснувшего на краю дороги.
— Что ты спишь на самой дороге? — закричал погонщик.
Индус ответил что-то невнятно, не поднимая головы.
Одноглазый верблюд потянулся мордой к спине Инсура: он почуял запах хлеба у него в заплечной сумке.
— А-а, ты припас корм для моего верблюда? — заорал погонщик.
— Кто там? С кем ты говоришь? — спросил резкий голос за его спиною.
Это был голос англичанина-саиба.
Панди всё еще не повернул головы. Он вынул чапатти из сумки и сунул его погонщику. Тот, увидев на хлебе узор из завитков, тотчас замолчал.
— А-а! — сказал погонщик и стегнул своего верблюда.
Панди неслышно ступил куда-то вбок и исчез, точно провалился в высокую траву.
— Кто там? Что ты видел? — спросил тот же голос.
— Что я видел? Я видел нищего в пыли на дороге. О-о… А-а…
Погонщик заорал песню.
— Это не тот, кого мы ищем? — спросил голос.
— Нет, саиб, это не тот, кого мы ищем, — ответил погонщик.
Он погнал верблюдов дальше.
Глава третья
ЧАНДАЛА
Две поздние гостьи пришли на глухую почтовую станцию, стоявшую в лесу, вдалеке от Большого Колесного Пути. Пришли, низко поклонились кансамаху — смотрителю станции — и сели во дворе под навесом. Обе женщины были в длинных, спускающихся до самых пят белых широких юбках с узорчатой каймой, в белых шерстяных головных покрывалах — сари, низко закрывающих лоб и плечи.
Такую одежду в этих местах не носили. Женщины походили на горянок — путниц с далекого севера.
«Издалека идут», — подумал кансамах.
Путницы сели у дверей женской половины. Одна откинула сари со лба, и кансамах увидел красивое худое лицо, измученное усталостью и болезнью. Женщина сидела, прислонившись к столбу навеса, уронив вдоль колен худые руки в синих стеклянных браслетах. Вторая из путниц, должно быть дочь первой, девочка лет тринадцати, невысокая и смуглая, принесла воды, чтобы омыть ноги старшей после долгого пути.
Кансамах вгляделся в худое лицо матери; глаза женщины нехорошо блестели от снедавшего ее жара, руки судорожно подергивались.
«Голод? — думал кансамах. — Лихорадка?»
Путницы не спрашивали еды.
«Нищенки», — решил кансамах.
Но странницы не просили милостыни. Старшая потянула нить четок с худой шеи и начала тихо шептать молитвы.
Кансамах был добр, он принес остатки риса в деревянной чашке и подал девочке. Потом он смотрел, как они ели. Девочка брала рис из общей чашки. Старшая вынула из тряпок собственную и ела отдельно от дочери.
«Браминка», — подумал кансамах.
Ближе к ночи женщине стало совсем худо. Страшно было глядеть, как лихорадка ломает всё ее тощее тело, как вздрагивает нить четок в слабой руке. В почтовом бенгало расположилась на ночь проезжая мем-саиб, жена английского офицера. Ее служанки заняли всю женскую половину. Кансамах отвел обеих странниц в сарай. В дальнем углу лежала охапка свежей рисовой соломы.