Опавшие листья
Шрифт:
Федя вздохнул. Воспоминание о гимназии было связано с воспоминанием об Andre, Ипполите и Бродовичах… А за ними стоял таинственный сверток и то, что разлучило его с матерью и Петербургом…
Старый герб полетел за окно.
Федя бережно спрятал на дно сундука кадетские и училищные погоны и стал укладывать книги, маленькие тетрадки уставов, белье, шаровары…
Вечером он сидел в гостиной на диване и мама, по его просьбе, медленно разбирала вальс Годфрея. Не слушались отекшие пальцы. Ошибалась мама, начинала снова, вытягивала шею и щурилась близорукими глазами, чтобы
XL
Приехал Миша. Он вырос, огрубел, загорел, оброс молодою кудрявой бородкой и в свои 18 лет казался старше двадцатилетнего брата. Он осмотрел Федю, шумно захохотал и сказал:
— А знаешь, Федя, мы таких, как ты, офицеров — барабанными шкурами зовем! Пра слово… Ух и не любим мы вас!.. Так бы всем вам зубами горла перегрызли бы…
Он снова захохотал.
"Мы" — были Гришка, Ванька стрекулист, Петр Федорович и «географ» — Алексей.
Миша рассказывал, как раз они, голодные, подошли к даче и увидали открытое на кухню окно, и там в печи "на духу" пирог румянится. В кухне никого.
— Ванька мигом сообразил, в чем дело. Живо в окно, пирог нам и был таков.
— Боже мой! Миша! — воскликнула Варвара Сергеевна. — Это воровство!
— Устарелое, мама, понятие. Мы, новые люди, не признаем воровства. Правильное распределение достатков. Им — это лишнее чревоугодие, а мы с голодухи зубами лязгали. Пирог, мама, оказался расчудеснейший, со свежими грибами. Мы по-товарищески разделили его и уписнули в кустах в два счета. Прекрасно было…
Миша описывал путешествие по Волге на плотах караульщиками. Когда им надоело, они отвязали у чьей-то дачи хорошую косовую, бросили плоты на произвол судьбы, а сами — "вниз по матушке по Волге"…
— Как Ванька, мама, поет! Что за бас! Удивление, восторг. Ему в оперу надо. Дошли до Царицына, лодку тем же манером пустили по Волге, а сами зайцами на Грязи… Косарями пошли на Дон… Черт знает что мы, мама, там делали! Что за народ казаки! Какие песни поют! Как духовита ночью степь, как голосисты ее жаворонки! Эх, мама! Вот что значит — воля! Надоело! И пошли мы странниками в Ростов. Там — три дня арбузы грузили, потом нанялись провожать посуду на Керчь. Три дня морем парусами шли, песни пели. Бывало, к ночи вечер стихнет, мы парус собьем, парусом укроемся и спим, а море колышет тихое, темное, и звезды блестят. Мама… Гимназия, наука, университет… — это все ерунда!
— Миша… Неужели ты и в университет не пойдешь?
— Пойду, мама. Мы с «географом» говорили. Он университет кончил. Он советовал. Иди, говорит, на зиму, а с весною кликнем клич и куда-нибудь так махнем, что чертям будет тошно.
— Миша! Но это общество… эти люди… они тебя до добра не доведут… То, что ты делал, преступления. Вас могли поймать, судить.
— Э, мама! Не пойман — не вор, а была бы своя совесть чиста.
— Не может, Миша, совесть быть чиста, если вы украли пирог, погубили чужие плоты, украли и загнали чужую лодку.
— Что, мама, ты думаешь, мы худые люди! Нет, мама, Гришка да Ванька, а особенно Петр Федорович и географ — честнейшие и благороднейшие люди. Чтобы человека обидеть, мама, ни-ни…
— Миша, все в вас перевернулось. Без Бога вы, без креста.
— Это, мама, точно. В Бога никто из нас не верует. Знаем, что его нет, так зачем же и паморки-то забивать. Мы в Царицыне повидали-таки чудес. Как донской казак, монахом обрядившись, народ тысячами морочил и к святой жизни звал. Что же, мама, и там Бог?.. У нас не Бог, а воля и земля, что кормит и греет нас. И, пойми, мама, какая сладость на душе, точно крылья выросли, когда чувствуешь, что весь мир для тебя и что хочешь, то и делаешь.
Миша до поздней ночи рассказывал свои приключения, как удирали от полиции, как прятались от кондукторов, как по ночам воровали кур, резали их, ощипывали и варили в поле похлебку, как продавали чужие яблоки, как раз угнали лошадей, и все покрывалось шутками Гришки, песнями Ваньки стрекулиста, хохотом Петра Федорыча, который громыхал так, что желуди с дубов сыпались, и ядовитыми сарказмами географа.
— Мы, мама, новые люди. Мы — будущая Россия, без полицейского права, без закона, с новою совестью, с новыми понятиями о собственности и, как таковые, мы, мама, — сила!
Варвара Сергеевна терялась от смелого наскока младшего сына. Она не понимала, как в одно лето застенчивый, замкнутый в себе, угрюмый Миша мог обратиться в бродягу.
Новое горе надвигалось на Варвару Сергеевну. Черными тучами заслоняло оно радость общения с Федей и грозило несчастьями.
Дни Фединого отпуска прошли. Варвара Сергеевна и Липочка проводили его на Николаевский вокзал. Долго махали платками, пока не скрылся поезд.
Когда Варвара Сергеевна наконец отвернулась от поезда она пошатнулась и обеими руками ухватилась за тоненькую бледную Липочку.
— Нет, Липочка, — сказала она. — Не жилец я больше на этом свете. Нет Феди… Для чего мне и жить.
Дома взялась за работу. Но валилась работа из рук…
Чаще заставала Липочка Варвару Сергеевну за книгой, еще чаще видела, что сидела она в углу без дела и тихо тряслась ее голова, постаревшая, с седыми прядями в волосах. Так догорает одинокая забытая лампада и слабо мигает ее трепетный огонек, прежде чем погаснет навсегда.
Часть четвёртая
I
Федя высадился на станции Кабул-Сай. Он был единственный пассажир, вылезший на ней из большого поезда с белыми вагонами. Багажный кондуктор выбросил на платформу его темно-зеленый сундук. Поезд, точно из приличия, постоял минуты две. Сторож пробил три удара на колоколе, свистнул обер-кондуктор, поезд дрогнул, заскрипел цепями, звякнул на стыках и умчался.
Был полдень. Конец сентября. Легкий жаркий ветерок завевал песок на низкой каменной платформе. Небольшое здание станции под палящим небом было как мертвое. Сторож и начальник станции ушли.