Опавшие листья
Шрифт:
XVIII
Ипполит вернулся домой уже ночью. Беспокойство снова овладело им. Страх серым вертким зайцем завозился в сердце. Ипполит боялся обыска, ареста, суда… Больше всего боялся грубости жандармов. Прежде чем позвонить, он подозрительно осмотрел дверь и прислушался. Обыденна и скучна при свете белой ночи была большая дверь, обитая черной клеенкой с торчащим кое-где из нее волосом, и медная, так надоевшая дощечка: "профессор Михаил Павлович Кусков". Стало обидно за отца. Всюду и везде тыкал он свое
Все было тихо. Но подозрительной казалась самая тишина. Точно уже там никто не жил. Лестница была пустая. Жильцы с квартир съехали на дачу. В соседнем флигеле кто-то, при открытых окнах, заиграл на рояле и сочные, полные, дерзкие звуки брызнули и побежали по двору, по лестнице, гулко отдаваясь о серые, пыльные камни.
Ипполит позвонил.
Сейчас же раздались шаги матери. Она сняла крюк, не спрашивая, кто звонит. "Вот так же, — подумал Ипполит, — мама снимет крюк и тогда, когда придут жандармы".
— А здравствуй… Где шатался? Чаю хочешь? — спросила Варвара Сергеевна.
— Нет, спасибо!
— Да пил ли?
В столовой стоял потухший самовар. Горела лампа и под нею, заткнув руками уши, чтобы ей не мешали, Липочка читала какую-то потрепанную, взятую из библиотеки, книгу. При входе брата она не шелохнулась, не подняла на него глаз.
Варвара Сергеевна потрогала самовар.
— Еще теплый. Я налью.
— Ну налей.
— Рассказывай, где был? — подавая сыну стакан с темным чаем, спросила Варвара Сергеевна.
— Где был, там нет, — ответил Ипполит, усмехаясь. Он никогда не говорил матери, где он бывает. Он видел в этом свободу, раскрепощение личности и никогда не думал о том, как это было горько, обидно, оскорбительно и скучно матери, жившей только интересами детей. Но на этот раз ему стало стыдно. Он знал, как мать любила Федю.
— Был у Феди, — коротко бросил он.
— У Феди! — воскликнула Варвара Сергеевна. — Не случилось ли что? Что же ты мне ничего не сказал? Я ему, голубчику, собрала бы чего. Конфет или фиников бы послала. Все ему краше стало бы жить. Что же ты, сколько лет думал, думал и надумал?
— Так, — сказал Ипполит.
— Что же он?
— Ничего… Загорелый, бодрый. А лоб наискось белый, даже смешно смотреть, точно накрашен. И все они там такие. Тяжело ему там, думаю. Я бы не мог.
Ипполит вспомнил про тюрьму, каторгу и вздохнул.
— Ну, он-то как?
— Ничего, веселый.
— А что тяжело?
— Да, мама, сама посуди, все с людьми. В батальоне-то их четыреста с лишним человек, и ни минуты нельзя побыть одному. Я думаю, это тяжелее одиночного заключения. Трудно с людьми.
— Зачем трудно? Если люди хорошие, так даже и совсем легко. С людьми трудно, это ты верно говоришь, а только и без людей, Ипполит, не проживешь.
Ипполит промолчал и подвинул матери пустой стакан, чтобы она налила еще.
— Люди-то, — подавая стакан, сказала Варвара Сергеевна, — люди-то по образу
— Ах, мама, — поморщился Ипполит. — Ты знаешь, что для меня эти библейские бредни не указ.
Варвара Сергеевна вздохнула и пожевала губами.
— Жаль мне, Ипполит, тебя, — тихо сказала она. Ипполит вздрогнул и быстро спросил:
— Почему жаль?
— Да вот, что неверующим ты вырос.
— Ну, мама. Библия, какая же это вера! Сказка о том, что Бог шесть дней творил землю, а потом опочил от дел своих. Это теперь, когда наука точно установила эпохи мироздания и все формации.
— Так-то так… А все, Ипполит, поживешь с мое, заглянет к тебе в душу холод отчаяния, и поймешь, что сказка у вас в науке, а там — правда.
— Правда в том, что Бог вылепил из глины человека и вдохнул в него душу, — сказал презрительно Ипнолит.
— Оставь, Ипполит, — отрываясь от книги, сказала Липочка и посмотрела на брата выпуклыми близорукими глазами.
Ипполит замолчал. "Липочка права, — подумал он. — Об этом спорить не стоит. Их не переубедишь. У них свое, у нас свое…"
— Мама, когда папа из клуба возвращается? — сказал он.
— Когда в час, когда в половину второго.
— А кто ему отворяет двери?
— Да я. Кому же больше. Аннушка умается за день, спит, хоть из пушек пали, не проснется. Раньше тетя Катя отворяла. А теперь ей все неможется. Лежит, не встает.
"Значит, — подумал Ипполит, — и жандармам мать откроет. То-то испугается".
— Мама, ты знаешь, у Бродовичей был обыск.
— Да, дожили! Допрыгались. Слыхать, ничего не нашли… Не нравятся мне, Ипполит, Бродовичи. И газета их, последнее время, какая-то стала… Все мутят, все мутят. И было бы правду писали, а то и неправда все. Что я при императоре Николае Павловиче не жила что ли? Не знаю, как тогда было?
— А как?
— Да хорошо, Ипполит! Красиво и благородно.
— Что людей запарывали насмерть розгами, что забивали солдат — это хорошо?
— Хороших, Ипполит, не запарывали, — робко проговорила Варвара Сергеевна. — Одного запорют, а миллионы благоденствуют… Жили-то, слава тебе Господи! Тишина какая была, как все по-хорошему было!.. Бывало…
Варвара Сергеевна испуганно остановилась. Она слишком хорошо знала, что в ее доме, при муже и при детях она не смела вспоминать красивую сказку своего детства, когда жила она во дворце у великого князя, часто видала императора, ездившего верхом по парку, и была влюблена в него чистою духовною любовью. Ей казалось, что тогда иное было солнце, иначе цвели сирени и черемуха садов и сильнее благоухали летом липы парков. Крепче любили мужчины, и благородством дышала их любовь, а женщины были стыдливее и чище. Век "ее императора" рисовался ей рыцарским веком любви, поэзии и красоты, и не могла она согласиться, что это был век произвола, тирании, насилия и грубости нравов.