Опавшие листья
Шрифт:
— А что, мама, если к нам пожалуют синие архангелы? — сказал Ипполит.
— Кто? — спросила, не поняв, Варвара Сергеевна.
— Жандармы.
— Что же, — вздыхая сказала Варвара Сергеевна. — Разве у тебя есть что запрещенное?
— Нет… Ну, так придут… вот как пришли к Бродовичам.
— Ну что же. Милости просим. Это их долг. Надо все показать им по чистой совести. Ведь ты не против Царя? У тебя ничего в мыслях-то худого нет, — уже с тревогой говорила Варвара Сергеевна. — Ты ведь не… нигилист же, Ипполит?.. Ты честный человек?
— Честный я или нет, мама, человек, — вставая сказал Ипполит, — это
— Господи!.. Господи!.. Что ты мелешь такое, Ипполит. Право емеля-пустомеля. Как и язык-то поворачивается этакое сказать!..
— Так вот, мама… Покойной ночи! Пойду лягу спать. На свежем воздухе растомило меня. Если пожалуют, знайте: у меня ничего запрещенного нет. Даже "Что делать?" Лизе подарил.
XIX
Ипполит прошел в свою комнату. Он не лег спать. Не до сна ему было. Он подошел к окну и поднял штору. Тучи просыпались небольшим дождем, и при бледном свете майской ночи мокрый двор был отчетливо виден. Стояли громадные котлы для асфальта, валялись вывороченные камни мостовой и узкая шла по обнаженному песку дорожка тротуара. Пустой дом глядел на двор то черными, то занавешенными окнами и точно берег в себе какую-то тайну. Ипполит ощущал запахи мастики, замазки и масляной краски пустых квартир, точно видел паркетные полы, закапанные известкой, и стены с ободранными обоями. Везде шел летний ремонт. Квартиры замазывали свои зимние грехи, клопов и прусаков на кухне и запах скверного пива и табака в комнатах. Железная темно-коричневая крыша блестела от дождя и казалась вишневой. Над нею уже покрывалось желтизною белесое небо и неслись, точно дым, обрывки туч.
Белая ночь томила. Мертвецами стояли дом и двор при белом свете новой зари, светлый и без теней. Знакомо скрипнула железная калитка ворот. Ипполит вздрогнул, но сейчас же услышал нервные, шаркающие шаги отца. Михаил Павлович торопливо шагал по панели в черной «николаевской» шинели и в фуражке. Он шел опустив голову, и Ипполиту казалось, что он слышит, как бормочет про себя отец: "Дурак!.. Дурак!", вспоминая о проигрыше.
Раздался дребезжащий звонок. Мать пошла из своей комнаты отворять дверь. Ни слова привета, никакого вопроса. Они молча разошлись по комнатам.
"Вот так же, — думал Ипполит, — заскрипит калитка, останется надолго открытой и, звеня шпорами и стуча тяжелыми сапогами, войдут во двор «они». Сколько их будет? Человек шесть?.. Офицер, вахмистр и четыре солдата. И станут рыть, заглядывать под матрацы, под кровати, лазить на печки… Ляпкин рассказывал, что, когда у курсистки Канторович был обыск, она успела положить какую-то записку в рот. Офицер заметил, полез пальцами ей в рот, открыл и вынул полуразжеванную записку. Канторович говорила, что пальцы офицера пахли духами. Ее чуть тут же не стошнило".
Страх побежал по жилам Ипполита. "Найти ничего не найдут, но будут спрашивать, и что он ответит?" "Вы были в N-ске в день убийства губернатора?" "Вы ведь условились с господином Шефкелем, что будете репетировать с его сыновьями все лето, до осени?" "Почему же вы уехали в ночь убийства генерала Латышева?" "Кто ночевал у вас накануне?" "В каких отношениях вы были с Юлией Сторе?".
"Юлия!..
Как он был глуп, что не замел следов этой ночи. Вспомнил сцену в парке. "Дурак!.. Дурак!.." — как презирала его Юлия за то, что он не убил губернатора. Было установлено: один из трех. Жребий пал на него. Он был им самый ненужный, самый молодой… Вся его жизнь впереди. И… — виселица или вечная каторга. "Но за что? Что я сделал? Разве хотел?.. Я так мало знал их тайные планы. Помню, Соня говорила: "Надо изменить тактику — и навести террор на правительственных чиновников. Надо убивать, убивать и убивать"… А зачем? Все было неясно. Но он пошел убивать. Неприятная тяжесть револьвера в левой штанине и холод его стального дула на ноге еще и сейчас ощущались им. "Они не могут этого знать", — подумал он про жандармов. "Ночевал с Юлией? Что же тут такого? Он не знал, кто она?" В мыслях сам с собою мог оправдаться, но уже чувствовал, что на допросе будет волноваться, трястись и ничего путного не скажет, запутает и себя и других. Пойдут гонять вопросами. "Зачем были в училище?" "Почему вдруг вспомнили о брате, о котором никогда не думали раньше?" Сделают обыск у Феди. Что в том свертке, который он ему передал? Он даже не посмотрел. Что-то тяжелое?"
Снова заскрипели ворота. "Отворяют целиком, настежь… Ну, конечно… карета…"
Но в ворота въехала не карета, а тяжелая ломовая лошадь тащила телегу с высокою койкой, наполненной кусками асфальта. Мастеровые шли за нею. Солнце уже кралось сквозь тучи и блестело на крыше, отражаясь о мокрое железо. Кошка ползла вдоль желоба, виляла длинным хвостом и казалась тонкой и длинной.
Ночь прошла. Но могли прийти и днем. У Канторович обыскивали днем.
День Ипполит протомился. Ходил по улицам, сидел в Летнем саду. После обеда, когда Михаил Павлович ушел в клуб, Ипполит вдруг спросил у матери:
— Мама, ты была знакома с жандармами?
— Бог миловал. Да ведь люди они, Ипполит. Если ты за собою ничего худого не знаешь, что тебе волноваться?
— Ты, значит, их не знаешь?
— Да, Ипполит, не знаю. Я и видала-то их только когда к театру подъезжала: верхами стоят, за порядком наблюдают.
— Ах, нет, мама. Это не те… А политические?
— Не знаю, Ипполит, сколько слыхала, и они люди, да еще обязанные быть вежливыми.
"Вежливые жандармы"… а как же Ляпкин говорил: "Нас били по морде царские урядники и околоточные, нашу Россию обращали в стадо ста пятидесяти миллионов рабов". А я для них один из этих рабов.
— Мама. Что Лиза? — спросил вдруг Ипполит.
— Давно не писала. Вот и недалеко от нас, а в такую глушь забралась, что не доберешься. А как хотелось ей у себя в Раздольном Логе устроиться!
— Мама, что, если я к ней поеду?
— Что же… Только где она тебя устроит? Ты ведь, Ипполит, балованный у меня. А там — либо на сеновале, либо у мужиков. Сможешь ли ты это?
— Правда, мама, я поеду. Пусть у меня нервы успокоятся. Нервы у меня расходились, разыгрались, подлые.