Операция продолжается
Шрифт:
Саврасов побледнел и, сжав кулаки, сделал шаг вперед:
— Что вы сказали, товарищ маршал? Моего Большакова в лагерь?
— У них это называется карантином, — каким-то скучным голосом поправил командующий фронтом.
— У кого у «них»? — не понял Саврасов.
— У Берия и его заместителей.
На лице командующего он увидел глубокие морщины и складки в углах доброго рта. И Саврасов подумал о том, что не мог командующий ответить по-другому, ибо он и сам испытал тупую жестокость лагерного режима, отсидев немало времени по ложному доносу. Не откуда-нибудь, а из места заключения
— Товарищ командующий, да неужто мы допустим, чтобы парню судьбу изломали? Да я все свои ордена и Золотые Звезды сниму с себя, если его в эти самые лагеря отправят, от полка откажусь. Пусть что угодно со мной делают.
Серые глаза маршала посуровели:
— Не то говорите, полковник. Я верю и вам, и Большакову. Вечером вернется полковник Одинцов. Он старый, опытный чекист. Мы разберемся. А гвардии капитана Большакова верните пока в часть.
— Спасибо, товарищ маршал, — поблагодарил ободрившийся Саврасов.
Вечером командующий фронтом сам позвонил ему в кабинет. Саврасов проводил в это время совещание с командирами звеньев и строго потряс кулаком в воздухе, призывая присутствующих к могильной тишине.
— Да, да, товарищ маршал, я вас слушаю.
Голос на другом конце провода был добрым:
— Имел беседу с товарищем Одинцовым. Так называемое дело капитана Большакова прекращено. Отправляйте его подлечиться, а потом в бой.
— Спасибо, товарищ маршал, до самой души растрогали, — только и мог вымолвить полковник и, положив трубку, посмотрел на летчиков.
— Ну, а вы что сияете, словно тульские самовары? Все уже поняли? Да, хлопцы. Дело Виктора Большакова прекращено... так называемое дело, — поправился он.
Закончив совещание, полковник вскочил в «виллис» и помчался на хутор, где в одной из хатенок квартировал Большаков. Только что прошел обильный короткий дождь. Осенняя хлябь расквасила дорогу. Затянутое тучами небо висело низко. В хуторке не было видно ни одного огонька: местное население строго выполняло правила светомаскировки. Саврасов с трудом распознал очертания домика, радостный взбежал на крыльцо. Большакова он застал в непредвиденном состоянии. В маленькой комнате Виктор сидел за столом в одном исподнем белье. Рядом прислоненный к печке костыль. Перед ним на столе стакан остывшей кавы, половина огурца, горбушка черного хлеба и пустая пол-литровая бутылка.
— Ну вот что, Виктор, — с деланным пафосом воскликнул Саврасов, не заметив, что голос у него задрожал, — считай, что ты в рубашке родился, коль из такой беды удалось тебя выпутать! Никаких поездок к следователю и никаких допросов. Все прекращено.
Он
— Товарищ командир... Александр Иванович, да за что же все это? За что недоверие, если я через такие испытания прошел?
И Саврасов оторопело попятился, встретившись с тоскливым взглядом летчика.
— Ладно, Виктор, — сказал он просительно, — водкой не успокоишься. Оно бы пора тебе и спать. Завтра в госпиталь, а через недельку-другую в бой.
Саврасов сдержал свое слово. Ровно через пятнадцать дней в длинную октябрьскую ночь на тяжелом корабле с бортовым номером четырнадцать вылетел Виктор Большаков бомбить порт Пилау.
...Так оно было на самом деле. Так бы надо рассказать и ей, Ирене, об этом теперь, через много лет. Но Виктор подумал и решил: зачем, только разволную, и все. И он не проронил ни слова.
А Ирена, по-своему истолковавшая затянувшееся молчание, осторожно, стыдясь откровенной ласковости этого движения, погладила его руку.
— Ты запечалился, Виктор? Тебе, наверное, тяжко рассказывать об этой могиле. О! Я так рада, что под каменной этой плитой пусто и ты сидишь со мной рядом. Это такое счастье. Но как же все-таки это случилось?
— Очень просто, Ирена, — тихо заговорил полковник, поглядев на могилу, — ногу мою подлечили, и я снова сел за штурвал. Мне дали нового штурмана, Алешу Воронцова, и других стрелков. Так и стали мы летать на новом самолете под номером четырнадцать. «Голубая девятка» у меня была полегче, поманевреннее, но на «четырнадцатой» стояли новые двигатели, и я к ней скоро привык. Бывало, лечу в дальний тыл, моторы гудят так монотонно, что хоть засыпай под них. А я все стараюсь подвернуть поближе к Познани или над Ополе пройти, и всегда в такие минуты, как живая, вставала перед глазами лесная избушка, бабушка Броня...
— Значит, вспоминал!
— А ты разве сомневалась? — хрипловато рассмеялся Большаков.
— Нет, — с горячностью возразила Ирена, — я знала, что ты помнишь... такое не забывается, Виктор. Но от тебя самого это слышать так приятно. Даже теперь, когда мы уже не молодые.
— Ты права, Ирена. Ты была моей лесной песней, а ее не забыть.
Налетел майский ветерок, зашелестел листвой кладбищенских кленов, а Ирене показалось, что это Большаков вздохнул грустно. И опять она вслушивалась в его тихий голос.
— Да, я думал о тебе в каждом полете. Потом осень сменилась зимой, и наш фронт рванул. Освободили Варшаву, Быдгощь, Кутно, Познань. Мы стали летать на этот город. За него большое было сражение. Войска наши его окружили, а фашистский гарнизон не сдавался. Здесь недалеко от кладбища — товарная станция. Ты слышишь паровозные гудки, Ирена?
— Слышу, она и сейчас там же.
— А тогда здесь стояли под разгрузкой прибывшие из Берлина и Кюстрина эшелоны с танками. Если бы эти заправленные танки с ходу устремились в бой, тут на кладбище было бы побольше наших могил. Это так, Ирена, не будь я рыжим.