Опередить Господа Бога
Шрифт:
Да и куда, собственно, идти?
Домой? Его немедленно там найдут.
К кому-нибудь из детей? Найдут самое позднее завтра.
Уехать из города? Пожалуй… Но в конце концов все равно придется вернуться — и тогда он застанет здесь их всех: и Жевуского, и Эдельмана, и Жуховскую… Впрочем. Жевуского, возможно, уже не застанет.
Рудный, к которому он тогда, под вечер, вернулся, — жив.
И пани Бубнер, та, четырнадцатая, с кровотоком, тоже.
Ах да, мы говорили о кровотоке.
«Хорошо. Попробуем». На этом мы остановились, и Профессор приступает к операции. К операции
(Тогда тоже им все говорили: «Это же абсурд, сердце захлебнется кровью…»)
В операционной тишина.
Профессор перевязывает большую вену сердца, чтобы воспрепятствовать оттоку крови и посмотреть, что произойдет…
(Клод Бек не перевязывал вену, что впоследствии привело к правожелудочковой недостаточности и смерти. И потому Профессор улучшает этот метод — нет, он не согласен со словом «улучшает»: он лишь МОДИФИЦИРУЕТ метод Клода Бека.)
Ждет…
Сердце работает нормально. Теперь он соединяет аорту с веной специальным мостиком, и артериальная кровь начинает поступать в вены.
Снова ждет.
Сердце дрогнуло. Раз, другой. Потом еще несколько быстрых сокращений, и сердце начинает работать — медленно, ритмично. Голубые вены становятся красными от артериальной крови и начинают пульсировать, а кровь оттекает — никто точно не знал, каким будет новый путь, — кровь нашла выход: она течет по более мелким сосудам.
Еще четверть часа в тишине. Сердце работает без перебоев…
Профессор мысленно заканчивает ту операцию и опять с радостью осознает, что пани Бубнер жива.
Об успешной операции Рудного шумела вся пресса. Об изменении направления кровотока у Бубнер Профессор рассказал на съезде кардиохирургов в Бад-Наухайме, и все встали с мест и ему аплодировали. Профессора Борет и Гоффмайстер из ФРГ даже высказали предположение, что этот метод решит проблему склероза коронарных сосудов, а хирурги из Питсбурга начали, первыми в США, оперировать по его методу. Однако если операция Жевуского окончится неудачей, скажет ли кто-нибудь: «Но ведь Рудный и Бубнер живы»?
Нет, такого никто не скажет. Зато все скажут: «Он оперировал в острой стадии инфаркта, значит, Жевуский умер из-за него».
Может создаться впечатление, что Профессор слишком долго сидит в своем кабинете и что следовало бы сделать наш рассказ хоть немного динамичнее.
Увы, попытка убежать, которая, безусловно, здорово бы украсила эту историю, не удалась. Что же еще остается?
Как что? Остается еще Господь Бог.
Но не тот, с которым благочестивый еврей Бубнер договорился насчет успешного исхода операции своей жены.
Это тот Господь Бог, которому по воскресеньям, в одиннадцать утра, в обществе своей супруги, троих детей, зятьев, невестки и кучки внучат молится Профессор.
В данный момент Профессор вполне мог бы помолиться у себя в кабинете — только о чем просить Бога?
Да, действительно, о чем?
Чтобы Жевуский в последнюю минуту, уже на операционном столе, передумал и взял обратно свое согласие на операцию? Или чтобы вдруг отказалась его жена, плачущая сейчас в коридоре?
Да,
Только — минуточку! — отказавшись от операции, этот человек (о чем Профессору отлично известно) сам подписал бы себе смертный приговор. Так что же, Профессор должен просить для него верной смерти?
Таких операций до него не делали, это правда, а если и делали, то иначе. Но и сердец до Барнарда не пересаживали. Должен ведь, в конце концов, кто-то попробовать, чтоб медицина не стояла на месте. (Профессор, как мы видим, подключает социальную мотивировку.) А когда можно пробовать? Тогда, когда есть твердая уверенность, что операция имеет смысл. У Профессора такая уверенность есть. Ход операции он продумал в мельчайших подробностях, и все знания, какими он обладает, и опыт, и интуиция — все убеждает его в логичности и необходимости того, что он намеревается сделать. Вдобавок — терять тут нечего. Профессор знает, что без операции человек все равно умрет. (Это точно, что Жевуский умрет без операции?)
И Профессор зовет терапевтов.
— Жевуский умрет, если я его не прооперирую? — спрашивает он в сотый раз.
— Это второй инфаркт, профессор. Второй обширный инфаркт.
— В таком случае он и операции не выдержит… Зачем лишние мучения?
— Пан профессор, его привезли из Варшавы не для того, чтоб он умер, а чтобы мы его спасли.
Это сказал доктор Эдельман. Хорошо доктору Эдельману говорить! В случае чего претензии будут не к нему.
Эдельман свято убежден в своей правоте. Профессор тоже убежден, но ведь не кому другому, а ему, Профессору, надо своими руками это доказать.
— Почему, — спрашиваю я, — ты был так уверен, что эти операции надо делать?
— Был уверен, и все. Потому что видел: они целесообразны и должны удаться.
— Послушай, — говорю я, — а не потому ли ты так легко принимаешь подобные решения, что освоился со смертью?.. Гораздо больше с ней свыкся, чем, например, Профессор?
— Нет, — отвечает он. — Надеюсь, что не поэтому. Только… чем ближе знаком со смертью, тем большую несешь ответственность за жизнь. Всякий, даже самый ничтожный, шанс сохранить жизнь становится чрезвычайно важным.
(Шанс умереть имелся всегда. Надо было дать шанс на жизнь.)
Внимание. Профессор вводит новый персонаж. Доцента Врубель.
— Попросите сюда доцента Врубель, — говорит он.
Все ясно.
Доцент Врубель — пожилая, нерешительная, осторожная дама, кардиолог из клиники Профессора. Уж она-то наверняка не посоветует ему ничего неподходящего, ничего мало-мальски рискованного. Профессор спросит: «Ну что, пани Зофья? Что советуете сделать?» А пани Зофья скажет: «Лучше подождать, профессор, мы ведь не знаем, как поведет себя такое сердце…» И тогда Профессор обратится к Эдельману: «Видите, доктор. Мои кардиологи мне не позволяют!» (Слово «мои» он подчеркнет, поскольку доцент Врубель — сотрудник его клиники, а доктор Эдельман — городской больницы. Но может быть, я ошибаюсь. Может быть, он просто так скажет, ничего не подчеркивая, и слово «мои» будет означать лишь то, что Профессор, как руководитель клиники, обязан считаться со своими врачами.)