Опись имущества одинокого человека
Шрифт:
Ломберные столы
И еще раз о времени. Не очень я уверен, что правильно называю все предметы. Возможно, четыре небольших столика, вдвигающихся один в другой наподобие русской матрешки, если только разрезать эту матрешку вдоль, служат не для игры в карты, а для чаепития в гостиной. Картины светской жизни моей родни преследуют меня! Если матрешку разрезать вдоль, то все половинки этой деревянной расписной фигуры аккуратно, как ядро в ореховую скорлупу, вкладываются одна в другую.
В детстве, когда мне доверили протирать эти столики и другую обстановку и «ценные предметы» в квартире на улице Горького напротив Моссовета, я еще не воспринимал предметы в их социальных ролях. Только теперь я могу подумать, что эти столики и кузнецовский фарфоровый чайный сервиз – это свидетельство, что моя дальняя родня уже вышла из предопределенного их рождением круга и готовилась к новым социальным ролям.
Это в молодости ты все воспринимаешь
Как аккуратно в те неспокойные времена люди трансформировали свои биографии! Что я знаю, прожив с дядей Федей почти всю сознательную жизнь? Я много раз слышал, что в Москву он попал как председатель профсоюза свиноводческих совхозов. Видимо, тогда же, как выдвиженцу с семьей, ему дали огромную комнату в гостинице напротив Моссовета. Комната потом превратилась в квартиру. А что было до этого? Я помню все, что было позже. Дядя Федя руководил, кажется, отделом изысканий в Мосгорпроекте. Перед выходом на пенсию он получил орден Ленина. Но я хорошо помню на одной из семейных фотографий дядю Федю в военном мундире, и это точно не был мундир Красной Армии. Значит, белый офицер? Я точно знаю, потому что видел и был знаком с матерью Федора Кузьмича и с его сестрой – одна постарше, другая помоложе, хохлушки без тени современной культуры и того, что мы называем интеллигентским этикетом, крестьянки, оказавшиеся в городе. Я никогда не слышал о военном училище, даже об офицерских курсах, я всегда знал, что Федор Кузьмич окончил реальное училище – это чуть выше техникума, но училище давало хорошее, почти инженерное образование, то есть мастер, производитель работ. А при чем тогда ломберные столики, трюмо и роскошная меховая полость – прикрыть колени во время зимних катаний на санях?
Меховая полость
С того самого момента, когда мне приоткрылась тайна ломберных столиков, я начал постоянно думать о меховой полости: что она собой представляла? Уже в пятидесятых годах, когда я впервые эту полость увидел, она казалась предметом ненужным, пыльным, экзотическим и даже экстравагантным. Как царская мантия после коронации. Так что, теперь будут гнить эти горностаевые хвосты? Начнем с того, что полость была огромной, как ковер, – не меньше чем два на два. По крайней мере, на кровать, сложенная вдвое, «мех к меху», она свободно помещалась, сверху клался матрац. Зачем матрац? Она была совершенно никому не нужна, собирала пыль, но выбросить жалко.
Пора предмет описать.
Итак, два на два, внутренняя часть – это роскошная, длинная, нестриженая баранья шерсть. Если в такое теплое одеяло завернуться, то можно лежать и распевать песни на снегу. К песням еще подойдем. А вот наружная часть – хорошо выделанная, дубленая шкура, вернее, несколько сшитых между собою бараньих шкур, окрашенных в черный цвет. Какие бы из этой полости могли бы быть тулупы! Я, честно говоря, думал, что полость и берегут в надежде когда-нибудь использовать для меховой подкладки. Но и это не все.
Сверху этой полости по черному фону шла, захватывая края и углы, прелестная, крупной стежкой, вышивка – аппликация. Какие-то зеленые листья и вьющиеся стебли. Уже много позже, насмотревшись кинофильмов из дворянско-купеческой жизни, таких как «Попрыгунья» и «Анна на шее», я сообразил, как хорошо подобная полость закрывала хрупкие дамские ножки в зимней гонке на санях. Но кого же укрывала эта расшитая зелеными листьями полость?
Раскапывая собственную биографию, всегда наталкиваешься на что-то неожиданное. В моих семейных альбомах меня всегда увлекали две фотографии, каким-то смутным несоответствием семейных рассказов с запечатленным коллоидным серебром фактов. Позднее сопоставление, возможно, появилось оттого, что покойный Федор Кузьмич некоторые фотографии начал печатать и клеить в альбомы где-то в шестидесятые годы. До этого изображение хранилось на мутных стеклянных фотографических пластинах. Потом время проявилось. Возникла тетя Валя, моя двоюродная бабка, молодая, в роскошном утреннем туалете сидящая возле большого зеркала-трюмо.
Ну а песни? Ах, эта молодость полная ожиданий! Может быть, укрывшись этой полостью, молодой офицер, ставший потом большевиком и председателем совета профсоюзов свиноводческих совхозов, ездил из одной воинской части в другую или из части в город, к жене и маменьке, к только что родившейся дочке. А возможно, на офицерской, с дамами, вечеринке кто-то, разгоряченный шампанским или, скорее всего, сладкой мадерой, воскликнет: «Господа, поедемте кататься! Гришка, запрягай лошадей!»
Ночь лунная, снег свежий! Хорошо всем вместе, в розвальнях, под теплой полостью, где украдкой можно пожать руку, – «Гайда, тройка! Снег пушистый, ночь морозная кругом…».
Романтическая эта полость потом долго переезжала, противостоя времени и вездесущей моли, из квартиры на квартиру, а потом была свезена на дачу в ста километрах от Москвы. Потом на ней долго, покусывая старую шерсть, спала моя собака Долли. Но это уже другой рассказ…
Медицинская фарфоровая ступка
Таких ступок в доме хранилось две. Одна большая, диаметром с ладонь, а другая маленькая, чуть больше столовой ложки. В большой ступке можно было растереть несколько кусков сахара в сахарную пыль. В маленькой – таблетку. Это, конечно, были вещи позапрошлого века. Я сужу по неэкономной массивности, тщательности отделки. Вещи тогда должны были служить долго. Ступки были гладкими и блестящими снаружи и матовыми, с шероховатой поверхностью внутри. Такими же были и пестики, большой и малый. Блестящая поверхность ручки и тяжелое матовое утолщение внизу; в ступку, которая имела полукруглое дно, насыпалось некое вещество, которое необходимо было в пыль размягчить и растереть, а растирали все это полукруглым же на конце пестиком. Для меня не было сомнения, что фарфоровые ступки имели медицинское происхождение, и довольно долго я не мог понять путь, по которому они попали в дом. Ступки эти уже пережили три поколения, и только недавно большой пестик выпал с верхней полки кухонного шкафа и на кафельном полу разломился надвое. Но возможно, я его еще склею. Появление двух ступок, условно говоря, в доме и семейной истории, которые я унаследовал, открылось мне несколько лет назад, когда я мельком просматривал фотографии в семейных альбомах. На одной из старинных, тонированных в коричневый цвет фотографий я обнаружил группу молодых девушек в белых халатах, стоящих рядом, видимо, с профессором во время лекции у прозекторского стола. Естественно, как любят студенты-медики, здесь был и покойник, деликатно прикрытый белой простыней, но контуры тела угадывались. Среди молодых этих женщин я скорее интуицией, нежели методом сравнения, определил и свою двоюродную бабушку, тетю Валю. И сразу же я смутно вспомнил об одном или даже двух курсах медицинского института, которые она закончила в Харькове. Революция ли сорвала учебу или уже послевоенная разруха? Но тогда же я подумал и о другом. Ведь и дед мой, и его сестра, моя двоюродная бабушка тетя Валя – из рязанской деревенской глуши. А тетя Валя, по слухам и междусловиям, еще закончила и гимназию. Как же память, когда начинаешь разматывать ниточки, аккуратно подбрасывает тебе детали! Определенно, мой прадед по линии матери был деревенским кулаком, возможно даже имел лавку. Я вспомнил и еще: когда в 1941-1942 годах мы с мамой были в эвакуации на ее родине, в деревне Безводные Прудищи, то мне показали один небольшой кирпичный дом, который, кажется, принадлежал моему прадеду. У дома были тяжелые металлические ставни на окнах, но жили мы в какой-то холодной и заброшенной избе. В кирпичном доме было деревенское учреждение.
Эту часть своего небольшого рассказа по старой привычке еще советских годов я хотел свести к мысли о социальном лифте, о диффузии талантливых и сильных людей в более высокий социальный слой, но в памяти моей вдруг встали совершенно иные картины. Мы жили в холодной избе, все разговоры о детях и жене военнослужащего на сельские власти не действовали, и откуда маме тогда было взять дрова? Один раз мать, проконсультировавшись со своим деревенским дядей – дядей Егором, с трудом взяла на колхозной конюшне лошадь, запрягла ее и привезла немножко дров из леса. А потом, когда зима разыгралась, она пришла с каким-то мужчиной в давно разграбленный сад за единственным кирпичным в деревне домом – в этой округе она была единственной наследницей своего деда – и сказала этому мужику: «Руби!» Яблони были развесистые, с корявыми мощными стволами. Приблизительно такие сейчас на моей даче в Обнинске.
За волшебной дверью
Фарфоровые ступки, почти вся посуда и многое из сокровищ, которые я уже описал своими детскими глазами в жилище моей двоюродной бабки тети Вали и моего будущего отчима Федора Кузьмича, хранились в стенном шкафу, и о нем, конечно, я не могу умолчать. Как этот шкаф волновал мое воображение! Не мог я обойти и то, что шкаф этот представлял собою просто дверной проем из одной комнаты в другую, соседскую. Повторяю, но повторение – это основа литературы. С двух сторон проем раньше был, безусловно, ограничен высокими гостиничными дверями. Со временем – а время было рабоче-крестьянское – с одной стороны его закрыли чем-то вроде стены вполкирпича, а с другой так все и оставили: роскошная, метра три высотой, барская дверь с внутренним замком, ключом и ручкой, проем превратился в шкаф. Полки, в те редкие минуты, когда шкаф открывался, были самые невидные, из струганой пожелтевшей сосны.