Опись имущества одинокого человека
Шрифт:
Не припомню, где размещался жалкий шкаф-шифоньер, который тоже исчез в жерле времени и многочисленных переездов.
Доберусь ли я когда-нибудь снова до «остекленной» (словечко нашего времени) тумбы со стоявшим в ней чайным сервизом?
В середине комнаты-зала стоял большой квадратный раздвижной обеденный стол. Напомню, что каждое определение в предыдущей фразе необходимо и поставлено не для красоты или стилистического полногласия. И большой, и раздвижной. За столом можно было спокойно пообедать вшестером, а во время праздничного застолья, когда выставлялась парадная посуда и на тарелки «поддонные» ставились тарелки «закусочные», а возле каждого прибора стоял бокал для вина, фужер для воды и стопки синего
На этом столе – вот опять о грустном – стоял гроб, когда умерла от диабета тетя Валя, затем стоял гроб Федора Кузьмича, затем стоял на этом столе и гроб с телом моей матери. Она была замужем, как я уже говорил, трижды, но умерла с фамилией Сапрыкина, как и у Федора Кузьмича. Сейчас этот стол на даче у моего племянника. За стол я боюсь. Я подумываю о возвращении стола на исходные позиции. Традиций нарушать не стоит, но кто знает, где и как помрет?
Над столом висела люстра – о ней я еще вспомню.
Спальную часть комнаты от остального пространства отделял тот самый трельяж, о котором было упомянуто вначале. За трельяжем находились две металлические кровати. Они держались в обиходе довольно долго, я очень ловко умел их разбирать при переездах и собирать. Только перед смертью мамы и по ее настоянию мы всей семьей затеяли очень сложный размен, эти кровати оказались лишними и были отданы кому-то из дворников. Размен позволил мою однокомнатную квартиру на проспекте Мира передать брату Юрию (мама заботилась обо всех), а мне, в свою очередь, прописаться к маме в ее квартиру. О великие советские законы, которые мы все время нынче меняем, и те всем известные юридические ходы, которые позволяли их обходить!
Идем дальше. По другую сторону от трельяжа находились книжные шкафы. Шкафы и трельяж отгораживали спальную зону. Трюмо с двумя тумбами – оно уже поместилось в наше повествование – стояло в простенке между окном и балконной дверью. Слева вдоль стены находился диван с откидывающимися валиками и мягкой, обитой клеенчатым коричневым материалом стенкой. На диване спал дядя Леня, муж покойной дочери тети Вали и дяди Феди. Тогда он мне со своими седыми висками и большими залысинами казался человеком пожилым, совсем старым. Сейчас я понимаю, что ему было не больше тридцати. Дядя Леня был военным, где-то под Москвой жила его родня.
Торцом к балконной двери стоял письменный стол с соответствующими принадлежностями и бюстом В.И. Ленина. За этим столом дядя Леня подолгу, даже когда все засыпали, сидел. Горела настольная лампа.
Были еще, как в романе у Ильфа и Петрова, двенадцать стульев. В углу у окна стоял стеклянный столик, и через зеркальные плоскости поблескивал ландыш на оливковом фоне.
Это общий план, экспозиция жизни и быта.
Бак для воды
Внутренне я всегда объединяю замечательный, с мраморной доской умывальник и другой предмет, стоявший в темной комнате, – очень для тех времен изящный, никелированный высокий бак для питьевой воды. В умывальнике была вода помыть руки, а в баке – вода для питья. Тогда не было размышлений, надо ли очищать воду из водопровода, и никаких специальных домашних фильтров, как сейчас, не существовало. Вода в кране всегда была чистой. В этот бак воду, как и в умывальник, носили синим кувшином. Внизу бака для воды был очень изящный, никелированный же краник. Если его повернуть, то тоненькой струйкой и с нежным журчанием текла вода в кружку.
Я описываю это так подробно, потому что и эта струйка воды, и даже это журчание необходимы для дальнейшего повествования. Сумею ли я только все это в нужной манере изложить, найду ли соответствующий тон? Но вот что интересно: задумав это сочинение о вещах и предметах, с которыми я прожил всю жизнь, я не ожидал, что, восстанавливая перед собой в памяти внешний вид предметов, я так много вспомню и другого. Как, оказывается, был прав великий Пруст со своими «мадленками» и «кустом боярышника»!
Вот я до сих пор не могу понять, как мы втроем размещались в крошечном закутке, чуть большем, чем ванная комната моей квартиры?
Сначала надо себе представить, как я из школы пришел домой, поднялся на лифте, а меня не пустили в квартиру, потом пришла мама, и в квартиру ее не пустили тоже, надо представить весь ужас зимой очутиться на холодной лестничной площадке. Трамвай тогда ходил по Кропоткинской улице, сворачивал на бульвары и шел до Пушкинской площади. А там до Советской площади и коммунальной гавани тети Вали подать рукой. Отдали ли нам из квартиры какие-либо вещи, или все было опечатано и вещи – даже носильные, даже зубная щетка – были получены позже? До сих пор у меня перед глазами сухая, холодная дверь с впаянным в нее желтым глазком латунного английского замка. Я представлял, мне будто бы слышалось осторожное и сдерживаемое дыхание наших еще вчерашних притаившихся за дверью соседей. Как разводит людей жизнь!
Как же мы размещались в темной лачужке чуть больше железнодорожного купе или ванной комнаты? Но размещались! Из памяти нашего времени совершенно исчезла ночевка на стульях. А это был пленительный обычай скученности и тесноты – составлялись стулья так, чтобы спинки оказывались снаружи деревянного каре, и на составленные сиденья бросался матрас или перина. Первую ночь, конечно, спали на стульях, «в зале», а на следующий день матушку Федора Кузьмича отправили в подмосковный Дедовск, к дочери, сестре дяди Феди.
Здесь есть некоторая и вторая для меня загадка: именно из этого закутка брата забрали в больницу или это случилось чуть раньше и, уже выписавшись из больницы, он оказался вместе с нами в закутке? Возможно, мне еще удастся написать о тяжелой болезни брата – менингите. Но уже тогда возник вопрос: как он выжил; или, несмотря на войну, медицина все-таки делала свое дело? Второй вопрос: это как моя мать все вынесла и вытерпела? Только сейчас я начинаю понимать трагизм ее положения и упорство ее сопротивления. Она одновременно вела бои на трех фронтах: надо было работать, чтобы всех кормить (продуктовые и хлебные карточки, карточки рабочие и карточки для иждивенцев я отчетливо помню); надо было воевать за жилплощадь, то есть за жизнь и воспитание детей в Москве, а не в Калуге (тетя Нюра), не в Таганроге (тетя Тося). Или надо было переезжать во Владивосток (там жили тетя Вера и рано по ранению вернувшийся с фронта дядя Вася; дядя Коля и дядя Саша тоже воевали). И в-третьих, внезапно заболел Юрий.
Сейчас в моем сознании все это видится рядом смутных картин. Помню только какие-то неясные разговоры о «стрептоциде» белом и красном и его очистке. А может быть, речь шла о редчайшем в то время пенициллине? Но брат все-таки вернулся из больницы. Многие тогда, услышав о возвращении Юрия, выражались образно – «с того света».
Отчетливо помню, что Юрий после болезни стал приходить домой поздно. Он «гулял», ему было четырнадцать лет. Мне, соответственно, девять. Юрий не стучал в дверь, а стучал в стенку. Мама, которая всегда не засыпала, пока брат не вернется, открывала ему дверь. В то время уже тяжело болел дядя Федя – у него была закрытая форма туберкулеза, начавшегося еще в 1942 году. Потом я узнал, что, находясь в большой комнате, тетя Валя и дядя Федя слышали все передвижения. Они слышали даже, когда брат подставлял под кран бака кружку и набирал в нее воду. Бак потом тоже исчез, сжеванный прогрессирующей цивилизацией.