Оптимисты
Шрифт:
13
Клем поднялся, когда в переулке еще горели оранжевые фонари. Вымыв на кухне кофеварку «Биалетти», он наполнил ее водой и свежим кофе. Из кухонного окна виднелась россыпь зданий, сверкающих россыпью огней. Проехала машина, через две-три минуты другая. В городе был отлив, он был настолько тих, насколько может быть тихим простирающееся на мили во все стороны пристанище миллионов. Любимый час привидений, роющихся в помойках лис, самоубийц, ложных прозрений. В ожидании, пока закипит вода, он вычислил время в Торонто. Одиннадцать, одиннадцать тридцать. Сильвермен готовится к выходу, Дефо или его дядя застегивают пуговицы на форме, молдаване (если они таки молдаване) и гватемальцы бодрствуют, неусыпно оттачивая свое и без того почти бесконечное терпение. А на острове? Спит ли отец, или сейчас
Клем налил кофе в кружку, насыпал сахар и принес ее в гостиную. С минуту постоял в нерешительности, потом подошел к книжной полке и с самого верха достал черную папку из кожзаменителя, размером с небольшой портфель. В ней хранились весенние негативы и слайды, сотни размещенных по полиэтиленовым кармашкам квадратиков, многие из них — негативы — он проявил в ванной отеля «Бельвиль», где, благодаря странному эффекту шока или профессионализму, он, раздевшись до трусов, трудился, как робот, посреди свисающих над ванной длинных бронзовых завитков пленки.
Папка не открывалась с самого его возвращения: он не мог на это решиться, — однако сейчас, вытащив просмотровый столик, Клем включил его, вытряхнул кадры и полоски пленки и рассыпал их по освещенной поверхности. Шнайдеровская лупа в бархатном чехле лежала в ящике стола. Он протер линзу краем футболки, разложил пленки рядами и, склонившись, начал просматривать кадры один за другим, от самых безобидных до таких, глядя на которые он едва мог поверить, что у него хватило выдержки и дерзости щелкнуть затвором.
Что побудило его вытащить их на свет? Почему именно этим утром? Может, он испугался утратить свою убежденность в том, что человек от природы зол? Может, столкнувшись с незначительными проявлениями доброты, его подернутое дымкой забвения отвращение улеглось? Или его продолжает терзать брошенный Сильверменом ночью по дороге на станцию вызов: знаем ли мы вообще, что мы там видели? Тогда вопрос показался ему чудовищным, но несложным. Доказательства были на «эктахроме», на кассетах «Tri X 400». Их можно было потрогать, взять в руки. Они принадлежали ему. Но возможно, вопрос Сильвермена был о другом — знаем ли мы, что это значит? Не что это было, а что это означало? Он встряхнулся и еще сильнее приник глазом к линзе, но чем дольше он глядел, тем меньше, казалось, говорили ему фотографии; при слишком упорном, слишком требовательном разглядывании они начинали преображаться в кошмарные головоломки, скрытая в них правда хоронилась в крошечных бликах, свидетельства оказывались неубедительными, спорными, двусмысленными.
Выключив просмотровый столик, он как попало сгреб пленку обратно в папку и наглухо запер ее. Забрезжил день. Машины проезжали теперь мимо дома каждые несколько секунд, фонари светили не ярче окружающего неба. Чтобы успокоиться, избавить себя от подступающей тревоги, от беспокойных раздумий о предстоящих неделях, он вытащил с полки одну из книг Клэр («Делакруа и экономика ажиотажа»), уселся в единственное имеющееся в комнате кресло, положив ногу на подлокотник, и прочитал десяток уравновешенных, со знанием дела написанных страниц из середины книги. Делакруа в Париже, Делакруа и Шопен, музыка и живопись, цивилизаторы. Ему казалось, он слышит голос сестры, и, уронив книгу с колен, засыпая, он увидел ее в дверях своей крошечной спальни в Бристоле; пора выключать свет и ложиться спать, говорила она, завтра в школу. В хорошем настроении она иногда приходила посидеть с ним минутку-другую — педантичная, серьезная, слегка отстраненная, словно она старалась ничего не позабыть из того, что нужно было сделать, прежде чем лечь спать, прежде чем ей исполнится восемнадцать. Потом свет гас, побеждала темнота, и он оставался один на один со своими печалями, пока не приходил сон, в котором он бродил по пустым комнатам дома или, запертый в его стенах, слушал доносящийся из сада голос, тщетно умоляющий впустить внутрь…
Клема разбудил вой сирен, мимо дома на бешеной скорости промчались две пожарные машины. Затекла нога. Он крепко растер ее, морщась,
На первом кадре — так ясно, что его бросило в дрожь, — был Сильвестр Рузиндана; этот снимок Клем сделал с фотографии, найденной им и Сильверменом в доме бургомистра, когда они примчались туда в надежде застать его. Они опоздали и сильно расстроились, хотя не удивились. Двухэтажное бетонное здание на краю поселка, где до этого жило большинство убитых, уже было разорено и разграблено. Фотография лежала на полу офиса под раздавленным стеклом — полуофициальный снимок плотного мужчины лет пятидесяти пяти, с аккуратной бородкой. С портрета сквозь очки в черной оправе непринужденно смотрел уверенный человек, одна рука уперлась в бедро, другая легла на крышу стоящего позади него яркого автомобиля-седан. Человек на взлете. Влиятельный человек со связями, привыкший отдавать приказы и встречать беспрекословное повиновение. Оригинал фотографии забрал Сильвермен с намерением передать ее тем, кто серьезно пожелает выследить убийцу.
На следующей фотографии было школьное помещение, располагавшееся в одном из зданий рядом с церковью. Ножки перевернутых столов. Карта мира. Край испещренной пометками с последнего урока школьной доски. Побеленная дальняя стена класса была в брызгах и густых пятнах крови. Мертвых было не видно, хотя местами они были уложены в три-четыре слоя. Он не мог вспомнить, как сделал этот снимок, тот момент, когда, бросив взгляд на стену, он решил ее снять.
На третьем снимке была Одетта Семугеши. В синем ситцевом сарафане и пластмассовых сандаликах, она стояла у своей кровати в больнице Красного Креста. Десятилетняя обмотанная бинтами девочка, грациозная, как тростинка. Дочка убитых родителей, подружка убитых детей. Она смотрела в нацеленный на нее объектив взглядом, полным тихого, едва уловимого гнева.
Эти три кадра Клем убрал в бумажник, в закрывающееся на стальную кнопку отделение, предназначенное для проездного билета или библиотечного пропуска. Не собираясь больше на них смотреть — чтобы не умалять их разглядыванием, — он будет носить их с собой, как другие носят фотографии жены, дома, любимой собаки. Пусть они говорят ему, кто он (ибо кто же он на деле?) и во что он верит (во что он на самом делеверит?). Возможно, со временем они простят его или, если этого не случится, сами послужат его прощением.
14
Ему пришлось жать на кнопку звонка несколько минут, прежде чем Тоби Роуз подошел к окну и сбросил вниз ключи. Отперев входную дверь невзрачного экс-муниципального дома, расположенного в двухстах метрах от станции «Уондсворт-Коммон», Клем поднялся по голым ступенькам на второй этаж. Роуз, в семейных трусах, с заплывшим от долгого сна крупным лицом, стоял в узком проходе. Он поднял руки:
— Извини, дружище. Запамятовал я все к чертям.
Опустив чемоданчик на пол, Клем прошел за ним в гостиную. В погруженной в полумрак комнате еще не выветрились ароматы вчерашней вечеринки. Роуз потянул штору. На кофейном столике, на диване, на ковре, на каминной полке, на телевизоре валялись вперемешку стаканы, обложки компакт-дисков, газеты, пачки курительной бумаги, обзорные листы фотографий, пепельницы. На полу, под ногами, Клем заметил почерневшую от пламени ложку и кусок жгута, которым Роуз перетягивал вены на руке, — он изредка употреблял немного героина, что, похоже, не сказывалось на его работе, а, может, даже способствовало ей.