Орел на снегу
Шрифт:
Ну, можно и так сказать. Только говорить я по-прежнему не мог.
Мама ненадолго умолкла, и мы просто сидели, а поезд стучал по рельсам и погромыхивал, за окном пролетал дым. И ритм у поезда сделался как будто чётче, быстрее: дум-ду-дум, дум-ду-дум.
– И собор разбомбили, – снова заговорила мама. – Почти до основания. А ведь такой красивый был, старинный. Шпиль до того высокий, за много миль видно. И зачем им собор-то рушить? Нехорошее это дело, вот что я скажу. Как есть нехорошее [8] .
8
Этот
– Нехорошее, – согласился незнакомец. – А я, кстати, Малберри-роуд хорошо знаю. Я там, можно сказать, вырос. И видел, что с ней сталось. Я как раз после налёта вытаскивал людей из-под обломков. Я из гражданской обороны, из противопожарной. Вот чем я занимаюсь. – Наш попутчик словно беседовал не с нами, а сам с собой, словно размышлял вслух и вспоминал что-то. – Нам положено смотреть, где горит, и тушить пожар. Но огненную бурю как потушишь? Настоящее пекло, иначе не скажешь. Я своими глазами видел: сущий ад. А в аду от пожарных проку мало, верно?
И тут я сообразил, где видел его раньше. Это он стащил меня с развалин нашего дома! Боец из противопожарной обороны! Я сначала его не узнал, потому что тогда-то на нём были форма и каска. Но это точно был он, я уже ничуточки не сомневался. И он вдруг посмотрел на меня так пристально, словно тоже меня вспомнил.
– Наверняка вы сделали что смогли, – возразила ему мама. Как-то безотчётно возразила, не отрываясь от вязания. – Никто на вашем месте больше бы не сделал. Вот папа Барни, к примеру, он сейчас в армии – далеко, за границей. В Корпусе королевских инженеров. Он делает что может. И дедушка Барни тоже делает. Он остался в Ковентри, сказал, что будет работать, как раньше. Он угольщик, это у нас семейное дело. Говорит, надо же людям дома обогревать, печи топить. Не могу, говорит, бросить своих покупателей. Я ему: «Да теперь и домов нет, что обогревать-то?» А он мне: «Значит, нужно новые построить». Вот он и решил остаться и делать что может, что считает правильным. В этом вся и суть, я так думаю. Поступай по совести, и с пути не собьёшься. Мы все делаем, что в наших силах. Я и Барни всегда так говорю, да, Барни?
У меня наконец прорезался голос, и я ответил:
– Да, мам.
Мама мне и правда постоянно это повторяла. И учителя в школе что ни день твердили о том же самом.
– Но иногда, – медленно и задумчиво произнёс незнакомец, – того, что в наших силах, недостаточно. В том-то и беда. Иногда то, что мы считаем правильным, оказывается совершенно неправильным.
Он откинулся на спинку сиденья, будто бы давая понять, что разговор закончен. Мама этого дяденьку так и не узнала. Я хотел ей сказать, но как скажешь: он же рядом сидит. Дяденька отвернулся в окно, и какое-то время мы ехали без разговоров.
Я обожаю поезда и всё, что с ними связано. Мне нравится, как они шипят и выпускают пар, мне нравятся их голоса и как колеса стучат и громыхают по рельсам, и свистки, и гудки. И ещё тот рёв, с которым поезд врывается в туннель, и ты погружаешься в глубокий грозный мрак, а потом – раз! – и ты снова на солнышке, и лошади испуганно уносятся прочь по лугам, вороны разлетаются, а овцы шарахаются подальше от рельсов. И станции я люблю – как там вечно все суетятся, и двери хлопают, и проводник в форменной фуражке машет флажком, и двигатель вздыхает, готовясь к свистку. И после свистка наконец начинается: пых, пых, пы-ы-ы-х.
Когда папа в последний раз приезжал домой в отпуск, я сказал ему, что, когда вырасту, стану машинистом. Папа любит возиться с машинами и двигателями – со всякими генераторами, с мотоциклами, с автомобилями. И, услышав про машиниста, он обрадовался, я заметил. Папа мне тогда ответил, что паровоз – самая красивая машина, созданная человеком. Хорошо, что нынче днём я оказался в поезде. Потому что у меня никак не шли из головы все мои страхи в убежище и то, что мы увидели наутро: и развалины нашего дома, и как миссис Макинтайр сидит на тротуаре с чётками и плачет по разрушенному дому и разрушенной жизни, и как дедушка стоит на коленях перед Большим Чёрным Джеком. Но мерный стук колёс успокаивал, и меня потихоньку начало клонить в сон.
Мама уже давно умолкла и крепко заснула, свесив голову на грудь, – казалось, что голова у неё вот-вот отвалится. Но спицы она по-прежнему сжимала в руках, и клубок всё так же лежал на коленях. Половина папиного носка уже была готова.
В общем, мы остались один на один с незнакомым дяденькой – хотя, получается, не такой уж он был незнакомый. Он время от времени поглядывал на меня, словно хотел спросить о чём-то, но никак не решался. Наконец он наклонился ко мне и негромко произнёс:
– Это ведь тебя я стащил вниз после налёта, верно, сынок? На Малберри-роуд, да?
Я кивнул.
– Я так и думал, – улыбнулся он. – Мы с тобой парни с Малберри-роуд. Помню, когда я тебя стаскивал, подумал, что очень ты похож на меня десятилетнего. Я тоже как-то в детстве руку сломал – только не на футболе. Свалился с велосипеда. Ты прямо в точности как я. Славно повстречаться с собою прежним. – Тут он покивал и поулыбался. А потом продолжил: – А папа твой где воюет? Куда его командиры отправили?
– В Африку, – ответил я. – В пустыню. Он там за танками следит, чтобы не ломались. А если ломаются, то чинит. Говорит, от песка спасения нет – везде забивается. И ещё жарко очень. И мух целый миллион.
– Вот бы и мне туда, – вздохнул дяденька. – В Южной Африке мне бывать доводилось. Служил там в армии давным-давно. Да и сейчас послужил бы. Мне бы на фронт, сражаться, как твой папа. Но меня ж не пустили. Говорят, куда вам, с вашей-то ногой. – Он потёр колено. – Осколок шрапнели где-то здесь сидит. С той войны ещё. Они мне: да хоть бы и не нога, воевать вы всё равно не годитесь по возрасту. Это я, выходит, старый. В сорок пять-то лет! Смех один. Приходится мне дома штаны просиживать. Гражданская оборона, противопожарная оборона – только для того и гожусь. Ходить и в свисток свистеть, говорить, чтобы шторы задёргивали для затемнения. А я хотел воевать. Я им так и сказал: мне, как никому, на фронт надо. Хочу внести свой вклад, как твой папа. – Губы у него дрожали, а голос срывался. Я даже испугался немножко. – Но они ж разве станут слушать? «Сидите дома, – они мне говорят. – Вы в прошлую войну свой вклад внесли. У вас вон сколько медалей». – Он отвернулся и тряхнул головой. – Медали. Какой в них прок, в этих медалях? Много они понимают. Много они понимают.
Я думал, что теперь он уже выговорился, но, оказалось, что нет – он заговорил снова:
– Понятное дело, я поступил, как мне велели. Выбора-то нет. Но что ты поделаешь, когда бомбы так и летят, дома рушатся, и школы, и больницы, и люди гибнут сотнями. Ребятишки, как ты, и совсем малыши. Мы их десятками вытаскивали из-под завалов мёртвыми. Пользы в том никакой. Нужно сражаться, вот что. Вдарить по немцам из пушек, вышибить их с нашего неба. Чтоб наши самолёты их сбивали. Сотня бомбардировщиков, целый город как ветром сдуло, а я только и мог, что носиться со своим свистком да людей вытаскивать… – И он осёкся, до того, видно, распереживался.