Орелин
Шрифт:
Одно из самых характерных качеств отца состояло в том, что он охотно признавал свои воображаемые промахи, но никогда не соглашался, если ему указывали на его действительные грешки. В моей памяти сохранилось множество диких сцен, из которых становилось ясно, что мать видела отца насквозь. Но сколько бы она ни кричала, что знает все и что между ними все кончено, она продолжала любить мужа до безумия, как тогда, когда впервые увидела его на Нимском вокзале болтающим с англичанами. Наверное, он тоже любил ее, как в тот первый день, — со страстью, которая, правда, не исключала других увлечений.
Прожив с нами три года в «Country Club», отец
Мне кажется, что как раз в это время или немного позже ее всегда полные огня глаза стали как-то туманиться и иногда вдруг без видимых причин наполняться слезами. По вечерам, вымыв посуду, разложив приборы по ящичкам буфета, расставив сверкающие стаканы на салфетку в витрину серванта и подметя пол, она оставалась неподвижно сидеть, сложив скатерть на коленях и не отрывая взгляда от крючка на стене или от облупившегося плинтуса. Эта апатия, так контрастировавшая с ее обычной порывистостью, огорчала меня больше, чем громкие рыдания. Я привык к ее странностям и вспышкам ревности и считал ее способной на любую крайность. Наверное, я бы не очень удивился, если бы увидел, как она преследует отца с топором в руках, но эти приступы подавленности, которых я не мог ни предвидеть, ни предотвратить, пугали меня, как грустное лицо известной всему Ниму местной дурочки, проходившей мимо кафе, размахивая пустой клеткой.
Мне взбрело в голову, что это я виноват в плохом настроении матери. В поводах недостатка не было: провал на консерваторском конкурсе в конце года, посредственные итоговые оценки в школьном дневнике. Но эти результаты были слишком предсказуемы, чтобы вызвать депрессию. Значит, дело было в чем-то другом. Я стал думать, что мать Орелин, ясновидящая, вращавшая столы в местном спиритическом кружке, застала обычную сцену поцелуя и поспешила уведомить об этом мою семью. Вот почему, как только представился случай, я счел за лучшее заранее принять меры и решился на робкое признание:
— Мам, ты знаешь, в пятницу, после занятий сольфеджио я…
— ?
— Я видел… Орелин…
Я произнес это имя одними губами, готовый к отступлению, если разразится буря. Но ничего не произошло, ни одна черточка в лице матери не дрогнула. Она просто подняла на меня свои грустные глаза и спокойно спросила:
— По крайней мере ты был с ней вежлив?
— Да, конечно…
— Ты не стеснялся, как обычно, когда мы бываем в гостях?
— Да нет же, уверяю тебя, я был с ней вежлив… Я вошел в магазин… Мы поцеловались.
— Ну вот и хорошо! Поздравляю тебя!
Итак, виновником
Но все эти события выходят за рамки моего повествования. Я обойду их молчанием.
Однажды я обнаружил, что сестра растет быстрее меня. Встав рядом со мной в материных туфлях, она оказалась выше меня на полголовы. Мы разулись, стали спиной к стене, провели карандашом черту поверх голов и сравнили отметки. Теперь уже не о чем было спорить и невозможно схитрить: сколько бы я ни вытягивал шею, Зита опережала меня на добрых десять сантиметров. Таким образом, в то время как сестра постепенно превращалась в дылду с тощей шеей и грудью, напоминающей сливовые косточки (она долго упиралась, прежде чем согласилась показать их мне в обмен на диск Платтерса), я оставался прибитым к земле и вполне заслуживал прозвища Одноэтажный, как однажды при всех назвал меня мой лицейский приятель, не боявшийся получить по зубам.
По совету школьного доктора мать отвезла меня в Монпелье к профессору Нантону, специалисту по карликам. Знаменитый эндокринолог предложил мне раздеться, ощупал шею и лимфатические узлы, задал несколько коротких вопросов и выразил сожаление, что так поздно видит меня в своем кабинете.
— Почему вы не пришли три года назад, как только вы заметили отставание в росте?
Я принял упрек с поникшей головой, закончив одеваться. Мать очень прямо сидела на краю стула и разглаживала рукой свою плиссированную юбку — признак напряженного внимания. Я думаю, она старалась запомнить то, что говорил профессор, чтобы пересказать потом его слова отцу.
— Значит, уже слишком поздно? — спросила она вдруг охрипшим голосом.
— Да разве я вам это сказал, мадам, — мягко, но слегка раздраженно ответил врач, кладя руку на телефон, на котором замигал огонек вызова. — Извините!
Он снял трубку и заговорил с возрастающим раздражением:
— Так вы этого не сделали? Но почему? Вы потеряли четыре месяца! А что я могу вам еще сказать, если вы не следуете предписаниям? Послушайте, по поводу бессонницы и видений обратитесь к доктору Бьюику, я ему напишу записку по поводу вас.
В кабинет вошла медсестра, дождалась конца разговора, дала подписать какой-то бланк и вышла, не сказав ни слова.
— Извините, — повторил профессор, снова поворачиваясь к нам, — ну и выдаются же такие деньки, и чем дальше, тем больше.
Он снял свои маленькие очки в оправе, потер края век, почти таких же розовых, как и скулы, и предоставил своему близорукому взгляду блуждать между моими толстыми щеками и материной плиссированной юбкой. Не знаю почему, он вдруг напомнил мне золотую рыбку, которую я выиграл на ярмарке в Сен-Мишеле незадолго до того, как мы поселились в «Country Club». Я принес ее домой в прозрачном пакете. Это не был один из тех коралловых денди, которые носят разноцветные жилеты и аристократические кружева и удостаивают своим посещением только огромные аквариумы. Это была простая незатейливая рыбка, без всяких манер и претензий, совершавшая свои маневры в тишине большой банки из-под маслин, откуда ее извлекали каждые два дня, чтобы сменить воду.