Орелин
Шрифт:
С лицом, красным от смущения, поскольку перечисление всех этих деталей туалета внесло смятение в мои мысли, я предоставил отцу развивать свою излюбленную тему: преимущество современной городской жизни перед деревенской с точки зрения личной свободы. Но когда мы уже подъезжали к Ниму, я вдруг закричал:
— Ты забыл проигрыватель на ферме!
— Не забыл. Я подарил его сироте. Мы просто должны были так поступить.
Несколько недель спустя на наши дома обрушился смерч. Это был воскресный день, после полудня. Мать только что сняла белье, развешиваемое в саду для просушки. Она едва успела положить простыни на стул и крикнуть детям, что погода портится и что надо закрыть окно, как над домом поднялся ветер, послышался
От порыва ветра окно в моей комнате распахнулось. Ноты и вещи разлетелись по всем углам. Ухватившись одной рукой за оконную задвижку, а другой за крючок, я постарался соединить сотрясаемые бурей створки ставней, как вдруг прямо передо мной, на расстоянии ружейного выстрела, вырванный с корнем из земли большой куст закружился в вихре и неторопливо, словно пони, затрусил через сад.
Ветер с силой захлопнул ставни, защемив мне пальцы. Я хотел освободить руку, но ее прочно зажало железным краем. Я позвал Зиту на помощь, но новый шквал распахнул створки, прижал их к стене, и открывшееся зрелище заставило меня забыть боль. В глубине сада, опустошаемого смерчем, опрокинутый на крышу фургон, где отец дремал после обеда, толчками двигался по направлению к дубовой роще. Он, бог знает как, обогнул группу оливковых деревьев, застывших словно в трансе, развил крейсерскую скорость и заскользил в сторону гарриги. Через какое-то время, не имевшее ничего общего с реальностью, словно в замедленной съемке, я увидел, как фургон, подчиняясь каким-то новым физическим законам, с легкостью встал вертикально, как изогнувшаяся на краю листа гусеница, затем упал набок и рассыпался.
Долго, долго я ждал, затаив дыхание. Отец не появлялся. Не было заметно, чтобы он пытался выбраться из-под наваленных на него досок. С криком я выбежал из комнаты, скатился по лестнице головой вперед, снова оказался на ногах и возле гостиной увидел призрак, спокойно поднимающийся из погреба, куда он спускался за керосином для ламп: электричество не работало.
— В чем дело, Максим?
— Я думал, что ты…
— Что?
— Ничего.
— Я же вижу, что ты испуган.
— Ветер прикатил фургон к деревьям, он там лежит совсем разбитый.
— Подумаешь какое дело.
Сорок лет прошло с момента этой сцены. Мое воспоминание о мнимой гибели отца оказалось намного более точным, чем память о его настоящей смерти после долгой болезни. За первой — редкий случай — последовало воскресение, за второй — печаль утраты, которая, увы, ничего не может изменить.
Теперь молнии в небе, краев которого не было видно, следовали одна за другой. Раскаты грома раздавались все ближе и ближе, перекрывая наши голоса. Затем полил дождь, ничуть не смягчивший неистовство стихии. После резких шквалов — водяной смерч. Шум воды, переливающейся через край кровельных желобов и стеной падающей вниз. Как будто бы подвешенное в небе озеро обрушилось на наш дом.
Отец зажигал фитили у ламп, а Зита накрывала их сверху стеклянными трубками, из которых вместе с копотью исходил слабый желтый свет, напоминавший о подобных вечерах, когда мать решала, что слишком темно, чтобы делать уроки, и не стоит портить себе глаза, но разрешала нам вытаскивать ящики с игрушками и играть до тех пор, пока снова не включался свет, которому мы были совсем не рады.
— Что это за пятна на кресле? — спросила вдруг мать.
— Похоже на кровь, — сказала Зита.
— Кровь? Но откуда?
Вся семья, включая меня, ринулась по свежим следам на ковре, с неизбежностью ведущим, как красная нить в лабиринте, к одному-единственному источнику — безымянному пальцу моей правой руки, последняя фаланга которого была отсечена железным краем ставня.
Можно представить, что последовало дальше. Обморок сестры. Острая боль в моей правой руке. При свете лампы мне продезинфицировали рану, не обращая внимания на мои гримасы. Наложили повязку. Отец вывел машину из гаража и отвез меня в больницу,
Мать, распечатывая пакетик с леденцами, сказала:
— Ты никогда не изменишься, мой бедный Максим. Ты всегда будешь ребенком.
Но я знал, что это неправда.
В конце года по случаю рождественских праздников городской кинотеатр «Одеон» включил в свою программу сеанс гипноза. Всякая мысль о засыпании и об откровенных признаниях на публике под воздействием внушения вызывала отвращение у матери. Она поведала историю об одной своей подруге из Эг-Морта, целомудренной как Жанна д'Арк, которая после нескольких магнетических пассов гипнотизера нарассказала про себя множество гнусностей, достойных Содома. Отец, который посмеивался над всеми этими небылицами, захотел увидеть все собственными глазами и отправился на спектакль вместе со мной и Жозефом, получившим увольнение на Рождество.
Представление началось лекцией о факирах. Стоя за пюпитром, загримированный под Пьеро ясновидящий в тюрбане потчевал публику обычным вздором о перемещении тел в пространстве посредством «движущей силы мысли», левитации, купании в кипящей воде, хождении по раскаленным углям, подъеме по веревке, брошенной в воздух, о манговых деревьях, вырастающих из земли прямо на глазах и в считанные секунды покрывающихся сочными фруктами, и о многих других замечательных фокусах, которые позднее, в восьмидесятые годы иллюзионисты Лас-Вегаса возьмут на вооружение и усовершенствуют. Продолжая рассказывать об этих чудесах, докладчик зажег благовония в медных курильницах и оказался в кругу коптящих красных огней. Красный цвет, как я узнал в тот вечер, любимый цвет духов. Затем под аккомпанемент голливудской музыки человек в тюрбане закружился на месте в облаке разноцветного дыма, а когда музыка внезапно оборвалась и дервиш в молчании завершил последний оборот, вместо старого изможденного факира перед публикой предстал молодой человек с круглым лицом и тонкими светлыми усиками. На нем был черный костюм и ботинки голубой замши. Вальтер Хан Младший, гипнотизер, которого все ждали, подошел к краю сцены, вонзил в уже наполовину покоренную публику тигриный взгляд, положил на ладонь белую розу и спросил, обращаясь к публике, в какой руке он держит цветок. Половина присутствующих (включая Жозефа) ответила, что цветок в правой руке, другая половина (включая меня) заявила, что он в левой. Отец предпочел промолчать.
— Смотрите внимательно. У меня только одна роза. Я перекладываю ее из одной руки в другую. Пока я делаю это медленно, вы можете уследить за движением. Ну а если быстрее? Видите, ваше восприятие, не способное различить две позиции, разделенные только коротким мгновением, произвольно выбирает ту сторону, которая вам больше нравится.
Затем гипнотизер спросил, который час. Все обладатели часов уверили его, что сейчас около десяти; девять пятьдесят девять на светящемся циферблате отцовского «Липа» и одна минута одиннадцатого на хронометре Жозефа.
— Так же, как вы видели два цветка вместо одного, — с уверенностью сказал молодой человек, — так же я утверждаю, что сейчас десять часов в этом зале и полночь во всем остальном городе. Я попрошу кого-нибудь из публики сходить в кафе напротив, посмотреть там на часы и сообщить нам время, которое они показывают.
В зале началось сильное волнение. Приглушенное шушуканье прокатилось волной от кресла к креслу, но никто не поднялся с места. Вальтер Хан Младший взял грифельную доску, что-то написал на ней и спрятал за спиной. При мысли, что, может быть, это было мое имя, я почувствовал, как пот стекает у меня по щекам.