Орелин
Шрифт:
Как раз в это время, когда я видела себя в самом непривлекательном свете и над которым я теперь первая же готова посмеяться, мне явилась неожиданная поддержка в лице отца, хотя, как мне казалось тогда, он никогда не относился ко мне серьезно и никогда не старался меня понять. Как-то раз, в один из майских дней, он неожиданно позвонил в мою дверь. Я была тем больше удивлена его приходом, что он никогда не интересовался тем, где я живу, и вносил плату за мою комнату, так ни разу до этого не побывав в ней.
— Послушай-ка, Зита, это твоя соседка — та брюнетка, которую я встретил на лестнице?
— Да, — сказала я, раньше чем успела
День был жаркий. Мы уселись возле широко открытого окна. Было слышно, как на автостоянке мальчишки играют в футбол. Стрижи с криком рассекали темнеющее небо. Как раз в это время морской бриз проникает в город. Но было еще слишком рано, чтобы почувствовать прохладу, принесенную им. В эту часть Монпелье она приходит только с наступлением ночи. Мы чокнулись, и отец произнес тост за успех моего экзамена, хотя он не имел никакого представления о моих занятиях и не видел в них большой пользы.
— Запыхался, па?
— Пришлось далеко оставить машину, да и по лестнице я поднялся слишком быстро.
На нем был бежевый льняной костюм, голубая рубашка в полоску и галстук со слегка распущенным узлом. Он похудел, и пиджак висел на нем мешком. Казалось, что время легким прикосновением оставило на его лице едва заметную печать усталости. Однако он ничуть не огорчался из-за гусиных лапок, царапавших виски, а в глазах у него светилась все та же улыбка, которую мы так любили.
— Может, сразу же и поедим?
— С удовольствием.
Я убрала со стола свои учебники и тетради. Отец расставил тарелки и разрезал еще теплого цыпленка. Мы его съели по-простому, без церемоний, в то время пока ночь медленно опускалась на уже темнеющие сосны. За десертом я повернула свою чертежную лампу к стене, и мы так и сидели в полумраке, разговаривая о наших семейных делах. Когда разговор коснулся нашей кузины, я с самым невинным видом призналась, что мне всегда хотелось быть похожей на нее, но что я не обольщалась на этот счет: вряд ли мне удалось бы чего-нибудь добиться на этом пути.
— Зита, малышка, ты слишком хорошо думаешь об Орелин и слишком плохо о себе!
— Это потому, что я хорошо знаю себя, — сказала я с обескураженным видом, который, наверное, был довольно забавен.
— Ну вот еще! Это было бы чертовски грустно, если бы ты и вправду знала себя в двадцать лет.
— Во всяком случае, в настоящее время сравнение не в мою пользу!
— Да что ты вообще об этом знаешь?
Я сняла со стены открытку из Лас-Вегаса и через стол протянула ее отцу. Чтобы ее прочесть, он надел свои дальнозоркие очки. Затем он сам водрузил ее на прежнее место и пришпилил булавкой.
— Этой открытке уже семь месяцев. Ты получала с тех пор еще что-нибудь?
— Нет. И это меня удивляет, она ведь обещала писать.
— Этому может быть простое объяснение: представление не удалось и она не хочет, чтобы ты об этом узнала.
— Почему ты так думаешь?
— Я знаю, чего публика ждет от нее, да и ее саму знаю немного. При первой же профессиональной неудаче она сменит жениха.
— Однако
— Просто я вижу это ясно как день.
Я была смущена. От двух выпитых бокалов вина у меня горели щеки и кружилась голова. Наверное, мне следовало рассердиться на отца за то, что он так холодно говорил о моей подруге, которой я восхищалась, но его равнодушие вдруг успокоило меня. Долгое время один вопрос не давал мне покоя, и, может быть, сейчас представилась последняя возможность его задать, — сейчас или никогда.
— Па, скажи, ты любил Орелин?
Он рассмеялся коротким, вдруг оборвавшимся смехом и поднялся, собираясь уходить. Я так и не узнала, зачем он приходил. Может быть, он хотел меня о чем-то попросить или что-то сообщить, но в последний момент передумал? Может быть, он всего лишь хотел посмотреть, как я живу в своей норе? Вот так: получается, что можно двадцать лет жить бок о бок и не найти возможности поговорить о главном, а когда наконец для доверительности и откровенности открывается дверь, слова уже не имеют смысла. Теперь отец стоял передо мной в прихожей и все повторял, что мы провели чудесный вечер и что он счастлив. Я молчала. Я видела, как он похудел и что пиджак теперь болтается на нем, видела пыль усталости, рассыпанную временем, видела его улыбку и паутинку морщин у висков. Все это я видела так же ясно, как сейчас вижу себя сидящей за письменным столом и пишущей о человеке, который умер. Но я тоже была счастлива в тот вечер. Я гордилась тем, что он такой красивый, такой элегантный. Это был мой отец. Самый лучший на свете продавец проигрывателей, который пел нам песенку о старой кляче и заставлял плакать мать. Поэт «Country Club».
Несколько дней спустя Жозеф сообщил мне, зачем отец ездил в Монпелье. Он хотел проконсультироваться у известного онколога. Эта новость отодвинула мои личные заботы на второй план.
В июне я получила диплом о высшем образовании и на лето вернулась в Ним. Там все как будто бы оставалось по-прежнему. Если не считать того, что дом теперь казался слишком большим для родителей и что наши обеды и ужины в саду, накрытые на троих или четверых, несмотря на шутки отца, проходили не так весело, как раньше. В то время Максим, только что освобожденный от службы в армии по состоянию здоровья, целыми неделями пропадал в Париже, где брал уроки джазовой игры у одного американского музыканта, пьяного вусмерть два раза из трех. Жозеф жил в Марселе, где открыл экспортно-импортную компанию.
— А не продать ли нам часть сада и не купить ли на эти деньги суденышко? — спросил вдруг отец однажды вечером, когда мы, против обыкновения, собрались все вместе поужинать под звездным небом.
— И куда плыть на этом суденышке? — спросил Жозеф.
— В Полинезию… К лагунам и южным морям…
— С трудом представляю тебя посреди Тихого океана, — сказала мать, — ты не любишь одиночества и терпеть не можешь заново разогретый кофе.
Отец, видимо, принял во внимание это соображение и отказался от покупки яхты, которая унесла бы его к Маркизским островам. Он сделал лучше: воспользовавшись периодом ремиссии в своей болезни, он нанял у одного рыбака в Вакаресе старую просмоленную лодку. С самого начала осени он стал рано утром уезжать из дому на машине и возвращался уже затемно. Когда мать спрашивала, хорошо ли он провел день, он всякий раз отвечал: «Да». А если она пыталась узнать, что он делал, он отвечал: «Ничего».