Орелин
Шрифт:
— У тебя опять будет сердцебиение.
— Я привыкла.
— Ты все делаешь, как твой брат, недаром вы близнецы. Он по утрам выпивает по два кофейника!
Пока я пила этот получившийся в результате компромисса напиток, по мнению матери слишком крепкий, а на мой вкус просто бурда, она убирала со стола масленку, заворачивала хлеб в чистую белую тряпочку, и как только я заканчивала, накрывала мед, чтобы он не привлек ос. Она находила на кухне множество мелких дел, в которых я не видела ни срочности, ни необходимости, потому что у меня «в голове были
Мне было приятно видеть, что она все же позволяет себе немного удовольствия. Я говорила себе, — а может быть, это я только сейчас говорю, потому что сейчас мне столько же лет, сколько было матери в то лето, и я с удивлением замечаю, что со своими детьми я обращаюсь так же, как и она с нами, — так вот, я говорю или говорила, что она настолько привыкла ставить семью превыше всего, что ей был необходим повод, какое-нибудь оправдание, чтобы подумать о самой себе. Это правда, и в этом нет никаких сомнений, но было бы неправильно думать, что она приносила себя в жертву (а раньше я именно так и думала). Я бы сказала, что радость видеть нас всех счастливыми была для нее сильней, чище и полней, если она оплачивалась небольшим самоотречением.
В то лето наши отношения с матерью были более близкими, чем во все предыдущие годы. Я бы предпочла, чтобы она не изводила себя так. Но надо было иметь поистине каменное сердце, чтобы не проникнуться сочувствием при виде ее на кухне после того, как, выпив кофе, вымыв свою чашку и поставив ее на место к одиннадцати другим, она сидит, обратив лицо к двери за моей спиной, в ожидании, пока легкие шаги ног, обутых в домашние туфли, которые она всегда успевала услышать раньше меня, не возвестят ей, что отец уже встал. Тогда вдруг ее взгляд светлел так внезапно, что можно было подумать, будто солнечный свет, преломившись в застекленной двери, отражается в ее черных глазах и что он исчезнет, как только она пошевелится. Но он не исчезал, напротив, он так и оставался в ее взгляде, пока она тихим голосом говорила мне:
— Он теперь почти совсем не спит. Ночью он даже не ложится, до шести, до семи утра сидит в саду. Большую часть времени у него боли. Но он никогда не жалуется.
— Я знаю.
— Весной он передал управление магазином помощнику. Но иногда после полудня заходит туда. Вчера он продал телевизор покупательнице, пришедшей поменять проигрыватель. Так он развлекается. Боюсь только, как бы он не утомил себя.
— Не надо ему мешать. Ему необходимо общаться с людьми.
— Тебе легко говорить.
Она улыбалась снисходительно и, может быть, немного меланхолично, воскрешая в памяти тридцать лет супружеских измен, которые не смогли ни разрушить, ни изгнать светлый образ любви. Как могла ее ревнивая и охваченная страстью к совершенству душа мириться с отцовской неверностью, для меня так и осталось тайной, ключ от которой навсегда потерялся в роще каменных дубов того знойного и короткого лета, когда шаги ног, обутых в домашние туфли, предвещавшие появление отца в белом костюме и шляпе, возвращали прекрасному лицу матери выражение молодой девушки.
— Знаете, кого вы мне напоминаете? — воскликнул однажды отец, поцеловав нас. — Двух воспитанниц кармелитского монастыря, принимающих визит своего епископа!
— Если ты так хочешь быть похожим на прелата, то тебе надо немного поправиться, — сказала мать.
— А вы, если так и будете ходить в своих монашеских платьях, непременно окажетесь в монастыре! Вот ты, Зита, хотя бы летом могла бы расстаться со своими серыми юбками и дать ногам погреться на солнце. Кстати, почему мы не пьем кофе на террасе?
— Ну, пап, там ведь тридцать градусов.
— Это единственное место, где еще можно дышать. В самом деле, не стоит сидеть в этой душной кухне!
Действительно, хотя утром жара снаружи была сильнее, чем в доме, дышалось на террасе, защищенной от солнечного света простой камышовой крышей, намного легче, чем внутри. С того дня по утрам мы стали проводить там время, болтая, смеясь, обмениваясь новостями и по молчаливому согласию избегая сложных и тяжелых тем, до тех пор пока жар, поднимавшийся от гарриги, не вызывал всеобщего оцепенения.
Так, однажды в воскресенье, после кофе, мать прочла газетную заметку, в которой говорилось, что «Орелин Фульк, хорошо известная жителям Нима, вернулась в родной город после блестящих выступлений в Америке».
— Я догадывался об этом, — сказал отец. — Как-то вечером, проходя мимо бывшего галантерейного магазина, в котором теперь находится ресторан, я видел, что кто-то открыл ставни в ее квартире на последнем этаже. Но с тех пор они закрыты.
— Если она останется в Ниме на лето, она, наверное, нас навестит. После стольких лет она, должно быть, захочет повидать Зиту.
— Не думаю.
— Почему?
Тогда я так и не высказала своего мнения. Две недели я наблюдала за квартирой Орелин, но мне так и не удалось заметить, чтобы она входила или выходила из нее в те часы, когда я ее подкарауливала. И вот однажды вечером, немного заинтригованная этим затворничеством, которое было так не похоже на нее, я позвонила в ее дверь. Без предупреждения.
— О, Зита! Как же ты изменилась! Надо же, я совсем забыла, что ты всегда была выше меня!
— Может быть, я не вовремя?
— Наоборот. Я знала, что ты придешь сегодня вечером.
— Откуда?
— Мне сообщил об этом мой гороскоп. И карты таро.
— Ты веришь в эти глупости?
Я стояла на лестничной площадке последнего этажа жилого дома в старом городе, и мы разговаривали через приоткрытую на длину цепочки дверь в квартиру. В сумраке коридора лицо моей подруги было едва различимо, но что меня поразило в тот момент, а впоследствии еще больше, так это ее голос: он стал более низким, более хриплым и более обработанным.