Оренбургский платок
Шрифт:
Умывался Михаил. Я сливала ему.
– Возьмите и меня, – говорю. – Хоть на леса на ваши погляжу.
Михаил отцу:
– Тя-ать, можа, в нашу компанию впишем и Нюру? Уж больно жалобно просится.
Свёкор весь так и спёкся. Перестал обуваться. Примёр на том моменте, когда услышал мою просьбу: на весу держит за сапожные ушки выставленную ногу.
С минуту не мог никак слова вымолвить.
– Нюронька, – извинительный голос у свёкра так и вьётся птахой, – милушка, сирень ты моя духовитая! Да рази я тебе враг, супостатий какой? Где речь про тебя, я завсегдашно твою руку тяну. Повсегда всесогласный... Я со всей дорогой душой!.. Токо... А ну заблудишься? А ну заведё тебя дед леший куда в глухоманку к
– К кому? К кому? – удивилась я.
– Босыми стариками у нас навеличивают медведушек, – пояснил Михаил.
– Медведушки у нас не с кошку. С избу! – стращал свёкор. – Идёшь лесом, а кустарики с корня повыдернуты. Косматый сергацкий барин грелся. Во-она как! Это мы с Минькой попадись ему, так он отвернётся, обхватит голову лапищами да в тоске в звериной и плюнет. Таких мешков с говном скоко перевидал он на своём веку! А вот совстреться ты с им, лесной архимандрит извнезапу и задумается кре-епенько. А плотно подумает-подумает медведкадумец и не упустит живую. Ну на кой нам такой уварок?! В жизни, Нюронька, всего хватишь... Крууто тут нам поддувало. Беды кульём валились... Поскупу жили-были... И голоду ухватили, и холоду... Мы никовда не шумели деньгами. Это уже при тебе единый разушко шумнули... С ярманки... Можь, при тебе побегим... Разбежимся жить в гору?.. А?.. А ты... Не-е! Нюронька, сладкая дочушка огнезарная, не входи во гнев. Не возьмём... Да без тебя, да без твоих кисеек всему нашему дому амбец. С рукой по миру лети!.. Уж ты лучше сиди вяжи. Оно всем нам будет и спокойней, и дороже.
Ну что тут скажешь?
Подкорилась я, бросила проситься.
На прощанье свёкрушка благодарно обогрел меня тёплым, детским взглядом, и подались наши мужики в лес.
А я со спицами села к окошку поджидать их.
Стаял уже день.
Солнце пало за толпу унылых толстых облаков – на ночь согнал ветер домой, к низу неба, – а наших всё нет.
Не накрыла ли беда там какая?
Нету моей моченьки сидеть выжидать. Спицы валятся из рук.
«Пойду... Пойду встрену...»
Откинула вязанье и только за калитку – про них речь, а они навстречь!
Весёлые. Видать, с прибытком.
Ну да. С прибытком.
Полный возок уже закрытых кадушек!
Грибы сразу же там, в лесной речонке, мыли. Солили. Пять насолили кадушек.
Составил их с возка Михаил. Потом подаёт мне ладненький такой бочоночек с мёдом и подольщается:
– Это тебе мой тёзка-косолапка, сам Михайло Иваныч передали.
– Спасибо тёзке и тем хозяевам, у кого укупили по дороге.
Хмыкнул Михаил, ничего не сказал.
Только обмахнулся, утёр пот со лба.
– Мда-а, – промолвил минуту упустя. – Чай с мёдом пить легко. Да никто не нанимает...
А привёз он мне ещё волоцких орехов-последушек. Сами выпали, последние: осень на дворе.
Даёт и со вздохом говорит:
– Вот, Нюра, ещё чего тебе в гостинец добрый медведка прислал.
– Ещё раз спасибо медведке.
– А мне?
– Прислал-то медведка!
– Прислать-то прислал. А лазил-та под деревьями я. По одному сбирал...
15
По родине и кости плачут.
Какой ни желанной была я в Крюковке, а не случалось, пожалуй, и дня, чтоб не плакала я по дому по своему.
Сижу, слезокапая, жалуюсь про себя спицам.
Калина с малинойРано расцвела,На ту пору-времечкоМать дочку родила.С умом не собралася,Замуж отдалаВ чужую сторонушку,В дальние края.Чужая сторонушкаБез17
Назола – грусть, тоска.
Тащились какие-то первые только месяцы, как познала я чужую сторону.
Мне ж казалось, век я там маюсь. Ела меня поедом тоска по родимому дому. А пуще того тиранствовала надо мной, жгла душу платочная чахотка: не из чего стало вязать.
Пух, что был, весь вышел. Вчисте до нитоньки всё извязала. Без спиц же и день отжить невмоготу.
Забудешься, заглядишься на что... Вдруг начнёшь вязать.
Вяжешь не глядишь, вяжешь, а опустишь глаза – оторопь морозом душу осыпает. Руки хоть и крутятся, как при вязке, а в руках-то ровным счётом ничего. Два кулачка рядышком ходуном ходят впустую. Только постукивают кости пальцев друг об дружку.
Без вязанья померкли дни мои светлые, жизнь потеряла всякий интерес, всякую радостинку.
Может, это случайное совпадение, а может быть, и нет, только отнялись у меня ноги.
Лежу чурка чуркой с глазами.
«Это безделье взяло у меня ноги», – прилипла ко мне, как тесто к пальцу, одна мысль. Делом я почитала лишь платки.
Миша да свекровь, доброта моя вечная, обихаживали меня.
Сладил Миша кресло-каталку. Говорит:
– Не взяли мы тебя тогда по грибы... Как нехорошо... Жить в нашем краю и не видать наших лесов... Не-е, я тебе всёжки покажу места, где Добрыня Потапыч передавал тебе гостинцы.
– И оставишь теперь ему гостинчик? – кручинно пошутила я.
– Если оставлю, так и сам там останусь.
И повёз меня в крюковские леса.
Я сейчас вечером не вспомню, что делала утром. А вот тот лес-праздник в подробностях встаёт-накатывается у меня перед глазами, как только подумаю про ту далекую поездку.
А тогда...
Совестно было мне разлёживаться. Всё ж не ленива соха, не лентяйка какая.
В семействе и без того кругом нехват. Дом набит детворнёй, как детский садик! А тут ещё я на иждивенческом еду полозу.
Свёкор со свекровью ни в какую не отпускают уехать.
Твердят:
– Чё мир-та запоё? Пока невестушка была на ногах – хороша была, расхороша. А обезножела, так вон со двора?! Этому никовда не бывать! В сам деле, иля мы лиходейцы каки? Зловредители?
А я отвечаю:
– Не вернусь я, лежебочиха, в Жёлтое к платкам. Чую, примру у вас.
Плакала я, плакала и выплакала. Отпустили!
В каталке и привёз меня Миша через год назад в Жёлтое.
Тут-то я и воскресни!