Орион-Светоносец
Шрифт:
Я смотрю в небо, сиреневое, прозрачное — вечер. Уже видна Луна. А на Луне живут нацисты.
У них там города, на тёмной стороне Луны. Под куполами, прозрачными, словно небо. Там люди. А может, их уже и нет, кто знает. Отца три дня нет дома, за это время он мог их убить. Я бы этого не заметил. Я видел, как отец надевал доспехи, и сразу же после его ухода отключил все мобильники, радио, телевизоры, телефоны и не заглядываю в интернет. Сижу, вцепившись в книжку, или играю в стрелялки. Мне страшно.
Ночью я заставляю себя разглядывать лик Луны. Если туда пойдёт флот, я это, может быть, замечу. Видят же люди спутники, кометы, звёзды и самолёты в небесах. Или нет? Может, наш космофлот тоже ходит «под колпаком», как бомбардировщики? Это можно
Я возвращаюсь к себе, играть дальше. «Песчаные змеи»: предельно реалистичная военная симуляция (говорит реклама). В игре меня зовут Крис Тойнби, мне девятнадцать лет. У меня довольно тёмная кожа и детское лицо, такое открытое и весёлое, что ни у кого не может возникнуть сомнений в моей праведности и правоте нашего дела. Сегодня я — пилот бомбардировщика. Дома, в Штатах, у меня две сестры и больная мама, а сейчас у меня боевой вылет.
Эскадрильей командует мой отец.
— …Слава!
Я её еле услыхал. Замораживаю игру, снимаю шлем, бросаюсь на зов. Опрометью несусь через весь наш Летний Дворец.
— Слава!
Мама лежит в постели, пьяная.
— Слава…
Голос у неё сбоит, взгляд заторможен. Ещё и таблетки.
— Настя?
— Ты, не зови меня по имени! Я твоя мать.
Она под таблетками (на таблетках? как лучше, правильней говорить — по-английски или по-русски? Давят таблетки человека вниз, как татаро-монгольское иго, или, наоборот, возносят куда-то ввысь? какой из языков точней? пожалуй, русский — какая тут высота?)
— Наглец такой! Хамло. Иди сюда.
— Да, мама.
Вот это американское. Yes, mom. Русские так не говорят, знаю. Ей что-то надо, но она уже забыла, что. Таблетки за неё забыли. Что же? Стакан воды, кока-колы, сока? Пиво? Сводить её в туалет? Таблеток больше не дам.
— Подойди, — тянет руку, как ветку, и теребит мне рубашку за край. — Ближе.
Я становлюсь вплотную к кровати, упираюсь коленями в одеяло.
— Сними.
Я раздеваюсь, остаюсь в шортах и носках. Мама ощупывает меня мутным взглядом и всё поглядывает на лицо, будто её глаза прикованы к моим. Она сама замечает это и поднимает в воздух ладонь, чтоб лица моего не видеть. И смотрит. То подастся вперёд, то откинется — ищет, ищет тот пункт, с которого наконец узрит. Я терпеливо жду.
— У тебя наше тело. У тебя только тело наше, твоё лицо от отца. И ум. Остаётся выяснить, чья у тебя душа, Стэн.
Она ищёт во мне мертвеца. Я поворачиваюсь к зеркалу на стене, смотрю. Вдруг тоже что-то увижу? Иногда я раздеваюсь у себя в комнате и долго разглядываю себя в зеркале, сравнивая с фотографиями отца из журналов вроде Men's Health. Пытаюсь обнаружить разницу — качественное отличие — но это трудно: мне только двенадцать лет. Всё, что я вижу — это красота отца и моя детская неуклюжесть, щуплость и худоба. Уродец. От этой мысли мне становится совсем грустно.
— Мам, почему всё так? — Слова вырываются на свободу, необдуманные, как пули. — Зачем ты плачешь и пьёшь эту дрянь, а отец вечно говорит, что пойдёт в
— Плохо? Ты думаешь, это плохо? — Сухой смех — треск насекомого в лампе. — Слав, разве это плохо. Вот после Революции у нас — тогда… — В её глазах — просветление, молния из-за туч — вспышка. — Мы голодали, чуть сами себя не съели. Война гражданская, зимы, голод, террор… Вот что страшно, а не когда чушь порют и таблетки жрут.
Когнитивный диссонанс — это когда вот так: острый, режущий смысл её слов — и таблеточный голос. Я поглядываю на себя в зеркало. Я пристыжен.
— Иди книгу почитай, — говорит мама. — Читай Достоевского.
— Уже всего прочёл. — Она думает, что Достоевский как-то придаст мне недостающую русскость. Бог в помощь.
— Тогда читай Жюль Верна.
— Я слишком большой для Жюль Верна, мам. — Мне двенадцать.
Она мотает головой, как куколка — слишком резко.
— Нельзя быть слишком большим для хороших книг.
— Они не очень хорошие… Ай!
Шлёпнула по ладони. Больно.
— Знаток нашёлся… Читай Уэллса.
Она навеки застряла там, после — до — около Революции. Сплошные тени: Жюль Верн, Уэллс, Толстой, Достоевский… Её любимый брат, Иван. (Мертвец.) Кровь. Свет. Она одна со своим голосом одолевает век. Больше. Даже на таблетках. От её слов, бывает, мир вокруг становится нереальным, как выцветшие плакаты — весь этот яркий, виртуальный и жирный мир — а на самом деле мы в прошлом, падаем по стреле времени вниз, неудержимо скользим по спирали. Война, зимы, голод, террор… Сидя у материнского ложа, я жду — вот-вот стукнет дверь, вернётся отец. Не тот странный чужак, за которого она вышла замуж — лик заморской харизмы с пёстрых плакатов, непримиримый наш враг, победитель в холодной войне — о, зачем, мам? зачем?! — нет. Мой настоящий отец. Я и не удивлюсь, если это правда случится. Я, бывает, сижу с ней, держу её руку, отец приходит, мобильник писком даёт мне знать, но я не смотрю на дисплей. Отец идёт к нам через весь дом, чуть поскрипывает паркет, а я сижу, не поднимая глаз. Отец заходит в комнату, и если он не заговорит в тот же миг, это плохо. У него тяжкие шаги, мягкие — будто идёт огромный тигр — такие, говорят, были и у того. Кажется, вот-вот увижу шинель…
Луна висит над садами за пуленепробиваемым стеклом галереи, и я машу ей рукой, проходя. Может быть, пронесёт, и мой отец её не убьёт. Не успеет. Может быть, это сделает Орион, Орион-Светоносец. Почему-то мне легче от этой мысли, хотя селениты будут так или иначе мертвы. По крайней мере, это будет не наша вина, не нашей семьи. (Вот я и ответил на твой вопрос, мама.)
Инстинкт ведёт меня прямо на кухню. Отец сидит на корточках перед раскрытым холодильником и пьёт молоко из пакета. Как маленький. Он худоват, даже доспех не делает его массивным. Мускулы ходят под кожей, словно стальные звери. Я запоминаю, какой он, чтобы потом перед зеркалом сравнить с собой. Отец замечает меня и подмигивает. На носу у него солнечные очки, но я знаю, что он подмигивает — всё лицо соучаствует в этом. (На самом деле отец страшный.) Он поворачивается, прислоняется спиной к стене и ставит пакет с молоком себе на живот. Хлопает по полу справа — «садись». Я сажусь рядом, плечом к плечу. (Я куда меньше.) Ворот его рубашки забрызган кровью. (Страшный.) Я не говорю, что увидел, а то он встанет и уйдёт переодеваться. Этого я не хочу. Молчу. Он вдруг сжимает ладонь и тычет большим пальцем в кровяные пятна. Опять подмигивает, знающе. На самом деле отец ничуть не глупее меня.