Орлий клёкот. Книга вторая
Шрифт:
Молчит радист. Не перечит. В этом уже надежда. Темник еще жмет:
— Мы не знаем даже, где секретарь. Вдруг у фашистов. И выдал все.
— Не может быть! Он такой сильный!
— Может. Все может. Он здесь сильный. А там? Там, молодой человек, пытают. Пытают!
Самолеты, заходя на новый круг, вновь пролетели над базой с прерывисто-жутким гулом. Сейчас сыпанут! Нет! Слава богу, мимо. К острову ушли, где заслон.
Осерчал вовсе Темник. Отчитывает радиста:
— Когда я требовал замаскировать базу, сомневались многие: зачем, зачем?.. Не убеди я людей, не заставь — теперь бы щепки одни от всего этого остались. Упрямство, когда нет военного опыта, пагубно.
— Наверное,
Нет, не устраивала подобная уступка Темника. Завтра утихнет все, и снова его не впустит этот юнец в землянку. Не годится такое.
Упрекнул:
— Врать — самое наиподлейшее дело в жизни. Нет секретаря райкома, значит — нет. Доложи об этом. Доложи и что обстановка критическая. Получи разрешение передавать мои донесения. Пока не вернется Первый.
— Ладно. Вызываю по экстренному каналу.
Для тех, кто принимал радиограмму, Темник был известен. Секретарь райкома передавал, в каком партизанском отряде он обосновался, поэтому согласие на связь с ним поступило сразу, а затем последовало и решение: освобожденными пополнить партизанские отряды района. После того как будут отбиты каратели, прилетит самолет с оружием, боеприпасами и продуктами. Раненых и больных он заберет.
Ликует Темник. Есть связь! Есть! Его фамилия там, в центре! Теперь, если что, а сводки не очень утешительные, на шефа-щеголя можно махнуть рукой. С Пелипей, правда, как быть? Жена как-никак. Вдовцом остаться? Видно будет. Сделано главное: есть связь. Только не пошли бы полицаи и эсэсовцы дальше острова, не смяли бы заслон.
Откуда знать было Темнику, что все шло по плану, прежде разработанному фашистами: он, Темник, работал не столько на сегодняшний, сколько на завтрашний день. И сам он нужен был им не только сегодня, но и «после 12-го часа».
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Празднично начался день для Владлена и Лиды, празднично и закончился. Все сложилось удачно до неправдоподобности. Еще накануне выползла на небо черная туча, ворча сердито на испепеленную жарой степь, а та в ответ взвихривала непроглядную едкую пыль, словно старалась вымолить у тучи снисхождения и благодати. Снизошла туча, сжалилась, полилась струйно на иссохшую землю, раскатисто хохоча и вспыхивая радостью за щедрость свою. Едва зенитчики успели зачехлить орудия до ливня, а потом долго стояли под дождевыми потоками, наслаждаясь долгожданной прохладой. Миновала гроза, громовые раскаты уже утихли где-то за горизонтом, но не обласкало солнце досыта напоенную и выкупанную степь, небо так и не прояснилось, нудная серость нависла от горизонта до горизонта, и заморосил нудный дождик, словно осень наступила.
Радостен он для зенитчиков. Ох как радостен! Полное они имели право расслабиться, не боясь проглядеть фашистские бомбардировщики. И молят все, чтобы не только вечер моросил дождь, но и ночь. Пусть даже и следующий день — чем дольше, тем лучше.
Только у комбата свое есть по такому случаю желание: ему солнце подавай, чтобы проселки высушило. С утра еще ушли три машины за снарядами и патронами, а по грязи вряд ли смогут пробиться к хутору, обложенному со всех сторон степью. Но небо соблаговолило ублажить не комбата, а всех остальных, хотя они не командиры и уважения, стало быть, достойны меньшего. Не понять было утром, где кончается степь, где начинается небо — все слилось в серое однообразие. И никаких звуков. Безмолвный дождик. Промозглый.
Комбат сокрушается:
— Боезапас на нуле без малого. А ну налетят?..
— Куда им! — успокаивают его «старики». — Не бывало еще такого, чтобы в тучах фашист летал. Белоручка он. Хотя и вояка.
— Так-то оно так, — соглашался комбат, — только неспокойно на душе, когда запас мал.
— Пробьются. Особенно Иванов. Он как по маслу по этакой слякоти…
Все так и вышло. Огорил ефрейтор Иванов грязюку, привез снаряды и патроны, опередив всех, но главное — почту доставил. Потому и спешил. Богусловскому первому вручил письмо.
— От родителей. С Дальнего Востока, — сообщил он и еще постоял рядом, наблюдая, как тот поспешно вскрывал конверт. Вздохнув, добавил: — Не терпится узнать, благословили аль нет?
Теплилась у самого мысль: вдруг упрямство проявят.
Если Иванов упрямства того ждал с тайной надеждой, то Богусловский просто боялся его. Истосковался он, ожидая родительского благословения. Все передумал. Недобрые даже мысли в голову лезли, обидные. Вот и разрывал лихорадочно конверт.
После того ночного объяснения в любви их с Лидой водой не разлить. Чуть свободен час — вместе уже. Еле-еле расстанутся после отбоя, чтобы в своих землянках продолжать думать друг о друге. Уж ни для кого на батарее не секрет их любовь, но ни разу никто их не вышучивал, не позубоскалил никто. Видели: чисто и всерьез. Не просто фронтовой романчик командира с подчиненной, какие часто встречаются. Война, дескать, все спишет. Нет, здесь так, будто мирное время. Комбат даже не выдержал, посоветовал им жениться официально, чтобы, значит, лейтенант Богусловский подал, как положено, рапорт. Владлен рад такому приказу, да и Лида не перечит — только, как она определила, после совета с родителями.
«— У меня дедушка в Москве, — обрадованно сообщил Владлен, будто совершенную новость, хотя рассказывал о нем не единожды. А с ее родителями он вроде бы давно был знаком, привык к ним, так много наслушавшись ласковых Лидиных рассказов о них. — Поедем к твоим и к дедушке!»
«— Хорошо».
В Москву повез их ефрейтор Иванов. По той же самой дороге, по которой вез растерявшегося лейтенанта. Но и он не тот, да и дорога иная, не втиснутая в обтаявший снег, узкая и колдобистая, — теперь за опушкой стелилась она до самого шоссе посеревшим от сухости полотном, отороченным яркой желтизны мехом из мать-и-мачехи. Завораживает.
Выпрыгнул Владлен из машины, нащипал споро букетик и подает Лиде:
«— Цвет любви!»
«— Да. У древних так он почитался…»
Прижала к губам букетик и примолкла, вовсе не внимая тому, о чем балаболил почти без умолку Иванов. Тщетно и Владлен пытался втянуть ее в разговор. И только когда миновали последний перед въездом в Москву контрольный пункт, спросила ефрейтора Иванова:
«— Староконюшенный не по пути?»
«— Крюк невелик. Только не пустят через Садовое. У Бородинского моста высажу. Лады?»
«— Лады, — с улыбкой согласилась Лида. — Другого выхода нет».
С почтением вступил Владлен на мост. Нет, он в тот миг вовсе не думал о том, что по нему проезжал Кутузов после Бородина, шли русские молодцы-солдаты, сломившие наполеоновское войско на Бородинском поле, что по нему проходили красногвардейцы-рабочие бить беляков, защищать свою власть, а в ноябре сорок первого суровые колонны, сбив ногу, но не потеряв равнения, двигались и двигались на запад, чтобы бить смертным боем фашистов, — нет, Владлен был занят вовсе иным: он пытался представить отца и мать невесты, искал верный тон разговора с ними, воображая самые неожиданные варианты, но собранность, чувство причастности к великому, к ратной истории России (он же тоже защитник Москвы) жило в нем и волновало его независимо от его сиюминутных мыслей.